НародникиСлово, револьвер, бомба
Глава IШестидесятники девятнадцатого века
Блеск и нищета народнической интеллигенции
Общество русское притеснительнее правительства.
Народничество достаточно часто считают специфически российским явлением, но с этим можно согласиться лишь отчасти. По большому счету, оно является одной из разновидностей популизма, характерного в свое время для США, Японии, Аргентины, а позже – для стран так называемого «третьего мира». Популизм в том или ином виде возникал в период модернизации этих стран, точнее тогда, когда противоречия модернизации проявлялись наиболее болезненно, принимая вид откровенной несправедливости: город начинал беззастенчиво эксплуатировать деревню, плоды модернизации доставались немногим «избранным», традиционная система рушилась, а буржуазные структуры еще не утвердились в полной мере. Необходимо также учитывать и социально-психологическую инерцию населения, которое не успевало, да и не могло успеть приспособиться к быстро меняющимся условиям существования. Не забудем и о сложности переоценки привычных ценностей, усиливавшей для людей психологический дискомфорт.
Популизм (а значит, и народничество) был призван амортизировать, облегчить для широких масс тяжесть пугающей новизны. В этих условиях многое зависело как от конкретных исторических условий, так и от того, насколько ответственно, с пониманием ситуации подойдут лидеры популизма к решению выдвинутых историей задач. Русское же народничество, являясь частью мирового общественно-политического движения, имело достаточно яркий национальный колорит. Во многом, на мой взгляд, данный колорит объясняется тем, что народничество в период своего зарождения и развития опиралось на нигилизм. Если пока совсем коротко, то суть нигилизма заключалась в том, что критика радикалами всего и вся в 1850-х – начале 1860-х гг. заставила мальчиков середины 1860-х – начала 1880-х гг. стыдиться и ненавидеть самодержавие так же, как десятилетием ранее их отцы и старшие братья стыдились и ненавидели крепостничество во всех его проявлениях.
Народничество расцвело в России в один из самых переломных моментов ее дореволюционного существования. 1860—1870-е гг. разворачивались под грохот и рокот великих реформ и под клики, то радостные, то протестующие, вызванные этими реформами. Причем сами преобразования 1860—1870-х гг. совершенно по-разному воспринимались властью, образованным обществом и народными массами. По мнению властей, наступало время устроения жизни всех слоев населения на новых основаниях, определенных свершавшимися преобразованиями. Что же это были за основания? На этот вопрос четко и внятно не могли, судя по всему, ответить ни Зимний дворец, ни правительство, ни общество. Не подлежало сомнению лишь одно – старый фундамент, если хотите, скелет империи был разрушен бесповоротно.
Ведь до 1861 г. буквально все сферы жизнедеятельности Российского государства: экономика, социальные отношения, государственное управление, культура – зиждились на крепостном праве. На смену этим по-варварски прочным, но отжившим свой век скрепам пришло нечто, ничем не напоминавшее точно распланированный и всесторонне рассчитанный проект. Его заменяла всего лишь надежда на то, что освобожденная энергия крестьян, предпринимателей – промышленников и торговцев, а также дворянства, вынужденного отныне заботиться о своем благополучии в новых условиях, придаст стране мощное ускорение. На бумаге, а также в умах государственных мужей все выглядело пусть и не слишком внятно, но достаточно логично и даже порой лучезарно.
На деле же… Образованное общество, отстраненное правительством и от разработки реформ, и от проведения их в жизнь, чем дальше, тем больше относилось к ним как к очередной «затейке» очередных «верховников». Энтузиазм, с которым общество встретило весть о начале преобразований, угасал на глазах и к середине 1860-х гг. от него уже мало что оставалось. Большинство же россиян проведение серьезных, поистине структурных реформ застало врасплох и привело в замешательство, чем не преминула воспользоваться оппозиция разных политических оттенков. Тем более что вопрос о границах, пределах реформ оставался открытым (официально их окончания никто не декларировал).
В теоретическом плане надежды власти на общее успокоение и занятие устроением жизни на новый лад казались вполне обоснованными. Однако маховик структурных преобразований, пусть и в меньшей степени, чем колесо революций, всегда делает несколько никем заранее не просчитанных оборотов, заставляя власть, общество, страну в целом выйти за рамки, очерченные реформаторами. Короче, когда в Зимнем дворце сочли, что все самое трудное осталось позади, так называемая передовая, политически гиперактивная часть общества, в виде ее радикального крыла, была уверена, что все только начинается. Вернее, должно начаться, и совсем не по лекалам реформаторов от правительства.
Многие из важнейших для нашей темы вопросов в свое время были блестяще исследованы авторами знаменитого сборника публицистических статей «Вехи». Они не без успеха, хотя и несколько односторонне, попытались проанализировать роль и значение радикальной интеллигенции в годы первой русской революции 1905–1907 гг., показать определенную преемственность различных поколений революционеров, их, так сказать, родовые черты.
Один из авторов «Вех», С.Н. Булгаков, полагал, что: «Известная неотмирность, эсхатологическая мечта о Граде Божьем, грядущем царстве правды (под различными социалистическими псевдонимами) и затем стремление к спасению человечества – если не от греха, то от страданий и составляют… неизменные и отличительные особенности русской интеллигенции». Причиной всего этого, по его мнению, была и доля наследственного барства, смотревшего на остальных сограждан свысока, и свойственная русскому барину доза некультурности, вернее, верхоглядства, и непривычка к упорному, дисциплинированному труду, презрение к размеренному укладу жизни, и бессознательное отвращение к духовному мещанству с его пошлым самодовольством.
При этом, продолжал мысль коллеги П.Б. Струве, «когда интеллигент размышлял о своем долге перед народом, он никогда не додумывался до того, что выражающаяся в начале долга идея личной ответственности должна быть адресована не только к нему, интеллигенту, но и к народу, т. е. к всякому лицу, независимо от его происхождения и социального положения. Аскетизм и подвижничество интеллигенции, полагавшей свои силы на служение народу, несмотря на всю свою привлекательность были, таким образом, лишены принципиального морального значения и воспитательной силы». Впрочем, заметим по ходу дела, проблема не только в моральном воздействии и попытках воспитания образцового гражданина.
Русский интеллигент (и если бы только он!), пытаясь диктовать согражданам правила жизни, весьма пренебрежительно относился к праву-канону, то есть обязательному порядку исполнения законов. Он предпочитал говорить о каком-то праве-правде, являвшейся невнятным симбиозом закона и справедливости. Подобный симбиоз оказался понятием чрезвычайно субъективным, опасно разъедавшим формальное законодательство и автоматическое законопослушание населения. Поэт-сатирик Б.Н. Алмазов вложил в уста среднестатистического интеллигента следующую сентенцию, верную, к сожалению, для всех времен:
По причинам органическим
Мы совсем не снабжены
Здравым смыслом юридическим,
Сим исчадьем сатаны.
Широки натуры русские,
Нашей правды идеал
Не влезает в формы узкие
Юридических начал…
Одиночество интеллигенции, ее зажатость между властными структурами сверху и темными народными массами снизу, осознание ею себя единственным носителем идей прогресса приводили не просто к явной переоценке интеллигенцией собственных сил, но и к завышенной оценке выработанных ею планов дальнейшего развития страны. Для нее эти планы, доставшиеся огромным напряжением сил, всегда являлись единственно верными, а их критики представлялись врагами прогресса, «гасильниками» и мракобесами. Поэтому дискуссии, постоянно вскипавшие в образованной среде, имели целью не услышать, оценить доводы оппонентов и выработать на этой почве некий компромисс, а разгромить противника полностью и окончательно. Неудивительно, что подобные дискуссии напоминали поле брани в прямом и переносном смысле этого выражения. Вообще-то мало чем от них отличаются и политические дискуссии нашего времени.
Еще пара замечаний. Как справедливо заметил в «Вехах» М.О. Гершензон: «Нигде в мире общественное мнение не властвует так деспотично, как у нас, а наше общественное мнение уже три четверти века неподвижно зиждится на признании… верховного принципа: думать о своей личности – эгоизм, непристойность; настоящий человек лишь тот, кто думает об общественном…работает на пользу обществу… люди совершенно притерпелись к такому положению вещей, и никому не приходит на мысль, что нельзя человеку жить вечно снаружи, что именно от этого мы и больны субъективно, и бессильны в действиях».
Еще более печальный вывод на страницах того же сборника делает Н.А. Бердяев: «…интеллигенция наша дорожила свободой и исповедовала философию, в которой нет места для свободы; дорожила личностью и исповедовала философию, в которой нет места для личности; дорожила соборностью человечества и исповедовала философию, в которой нет места для соборности человечества». Что стало первопричиной столь неутешительного положения вещей? Здесь стоит вернуться к вопросу, заданному ранее: действительно ли то обстоятельство, что интеллигенция была вынуждена не только разрабатывать планы развития страны, но и пыталась претворить их в жизнь, оказалось опасным для России?
Начнем с того, что интеллигенция всегда являлась и является, если можно так выразиться, материально безответственным слоем населения. Если перефразировать знаменитые слова К. Маркса о бессребничестве пролетариата, которому нечего терять, кроме своих цепей, то получится, что интеллигенту тоже нечего терять, кроме своей пишущей ручки (пишущей машинки, компьютера). На Западе интеллектуалы, конечно же, разрабатывали планы развития своих стран (это являлось и является их прямой обязанностью), но проводили (или не проводили) эти планы в жизнь те, кому было что терять, те, кто всесторонне, не торопясь, анализировал предложенные интеллектуалами проекты. Интеллигенция же, ничего не теряя и надеясь приобрести многое, разрабатывала и пыталась претворить в жизнь планы, ограниченные лишь ее собственной фантазией и представлениями о справедливости. Иными словами, речь зачастую шла об утопиях, не считавшихся с экономическими, социально-политическими и культурно-историческими реалиями.
Утопия же не может и не должна быть понята как некое движение от одного этапа истории к другому. Она представляет собой желание выпрыгнуть из истории ради достижения некого идеала. Для веры в возможность такого прыжка необходима полная зачарованность теорией, придуманной в тиши кабинетов. Противостояние интеллигенции не только правительству, но и народу (который ее чаще всего не понимал, но от имени которого она выступала) приводило к тому, что, по словам Г.П. Федотова, для нее оказались характерны «идейность задач и беспочвенность идей». Причем и то и другое оказались поистине безграничными.
Перейдем от более или менее теоретических размышлений к фактической стороне дела. Эпоха великих реформ стала временем не только значимых перемен, но и периодом переломов, разрывов, непримиримых идеологических баталий, а затем и идейно окрашенных террористических актов. В эти годы разрыв между прошлым и будущим сделался, казалось бы, непреодолимым, а настоящее в умах радикальной молодежи не имело никакой связи ни с мрачным прошлым (в меньшей степени), ни тем более с прекрасным будущим. Неприглядность действительности абсолютно не способствовала воспитанию и развитию уравновешенного патриотизма у «передовой» разночинной интеллигенции. Ее созревание тесно переплеталось с усилением привычки ругать все отечественное, начиная, конечно же, с правительства и монарха.
У правительства, переживавшего не то чтобы кризис «верхов», но явный период разброда и шатаний, вполне объяснимый во время структурных реформ, не оказалось ни аргументов, ни внятной общей идеи, ни желания для того, чтобы всерьез полемизировать с радикальными воззрениями. Арестовать же всех радикалов скопом оно тоже не могло себе позволить, да это было невозможно и с чисто технической точки зрения. Начиналась эпоха не только критики всех прежних авторитетов, но и неверия во всякую власть. Над правительством насмехались и в разговорах, и в периодической печати. Самое печальное, что происходило это в тот самый момент, когда власть, проводившая реформы и от этого находившаяся в некотором разброде, как никогда нуждалась в поддержке образованного общества. Она даже была готова прислушаться к его мнению, но общество лишь оппонировало власти. Диалога сторон вновь не получилось, слишком по-разному обе стороны представляли себе будущее России.
Отметим и еще одно обстоятельство. Если раньше власть принципиально не желала разговаривать с подданными, требуя от них беспрекословного послушания, то теперь «молодая Россия» столь же принципиально не хотела иметь ничего общего с властью. Оно и неудивительно, поскольку властные структуры ориентировались на медленное, трудное врастание в новое, а радикалы – на скорейшее разрушение старого, включая в старое и то «здание реформ», что возводилось правительством в 1860-х гг. Ведущий лозунг правительственной идеологии: «Православие, самодержавие, народность» – заменялся в головах радикалов новым: «Наука, республика, общинные крестьянские идеалы».
Только ли нетерпение и нетерпимость молодежи тому виной или для возникновения подобной ситуации имелись серьезные объективные причины? Великие реформы изменили в России многое, но очень многое, к сожалению, оставили прежним. К примеру, разночинная молодежь, во всяком случае, большая нерадикальная ее часть, искренно стремилась поработать на благо народа. Но и в новых, созданных реформами учреждениях явный перевес оказался на стороне людей старого закала, а новое поколение было вынуждено или смириться с этим и ждать своего часа, или искать иные объекты приложения сил. Уже к середине 1860-х гг. обнаружилось пугающее перепроизводство образованных кадров (не по количеству их на душу населения, а по количеству рабочих мест для них).
Это оказалось весьма опасно для традиционной социальной модели. Правительство попало в предсказуемую ловушку: с одной стороны, государство, если не прямо сейчас, то в ближайшей перспективе, нуждалось в просвещенных работниках, с другой – пыталось удержать подданных от влияния разрушительных идей Запада, проникавших в Россию вместе с просвещением. Подобная двойственность задач несла в себе неприятные последствия, поскольку, как заметили историки В.П. Булдаков и Т.Г. Леонтьева: «Если слой образованных людей не находит естественного применения своим способностям к лидерству и управлению, то из него неизбежно сложится сообщество, руководствующееся постулатами, изначально противными существующей государственности».
Кроме того, «безместность» значительной массы разночинцев означала для большинства из них полуголодное существование и вела к крушению юношеских надежд. Если бы условия существования в России были иными, то из молодых интеллигентов скорее всего выросли бы технократы, менеджеры, инженеры. А так, разочарование, высокая самооценка и деклассированное, по сути, положение рождали обиду «несостоявшихся» на существовавшую образованную элиту, членами которой они искренне хотели, но не могли стать. За этим совсем не обязательно следовала радикализация взглядов разночинца, существовали и иные, более традиционные пути преодоления обиды.
Появилась, скажем, целая когорта «лишних», спивающихся интеллигентов, к примеру, заметные в свое время писатели Н. Помяловский и Ф. Решетников умерли от злоупотребления алкоголем в 29 и 30 лет соответственно. Но значительная часть разночинцев, ощущавшая все большую несовместимость с традиционным укладом жизни, не собиралась мириться со своим положением и становилась отрицателем прежних авторитетов. Оказавшись без горячо желаемого дела, молодежь охотно пристрастилась к разного рода играм в конспирацию, льстившим ее самолюбию и усиливавшим отторжение ею старого, привычного. Все это привело к тому, что в 1860-х гг. в образованной среде (особенно в радикальной ее части) возник политический и культурно-психологический образец (парадигма), в соответствии с которым люди осознавали свое место в жизни и объединялись в те или иные общественные группировки. Что же представлял из себя данный образец?
Главным героем этих лет сделался нигилист, строивший свое мировоззрение на безусловном отрицании старого со всеми его верованиями. В «переделку» пошло все: философский идеализм, теология, христианская мораль, либерализм, эстетика романтизма. Им на смену пришли: материализм и позитивизм (главенство чувственного опыта), антропология Л. Фейербаха (с ее человекобогом или богочеловеком), английский утилитаризм, политический радикализм, эстетика реализма. Последняя была особенно важна, так как соединяла в себе практически все, перечисленное выше. Причем реализм понимался «новыми людьми» достаточно своеобразно, он описывал и препарировал не тот мир, который существовал на деле, а тот, который должен быть выстроен деятелями, мыслившими разумно и современно, то есть нигилистами и их сторонниками.
В символ веры для подобной молодежи превращалась наука, но при этом она в их понимании не столько расчищала дорогу новому, сколько, как это ни парадоксально, отстаивала традиционные общинные крестьянские идеалы. «Новый человек» думал о мире, упорядоченном наукой, мире точно установленных причин и наперед рассчитанных следствий, мире без трудно предсказуемых перепадов и совершенно непредсказуемых чудес. Успехи естествознания первой половины XIX в. заставили радикалов мечтать об открытии общественными науками таких же четких и ясных законов развития стран и народов, а значит, и о выстраивании в соответствии с ними жизни общества. Уже одно это настораживало людей, мысливших иначе, чем нигилисты. Попытки выстроить мир по некой логической схеме означали победу веры в возможность написания единого для всех плана действий, единого для всех образа мыслей и стиля поведения. После этого людям оставалось бы строиться в шеренги и дружно маршировать в заданном кем-то направлении. Далеко не всем хотелось жить, руководствуясь подобной перспективой.
Между тем, подобно членам средневековых цехов, нигилисты даже внешне старались разительно отличаться от остальных групп населения. Пледы, длинные волосы у мужчин, коротко стриженные у женщин, синие очки, тяжелые трости-посохи, обязательное отращивание бород (поскольку их запрещалось носить чиновникам, по выражению «новых людей», – «чинодралам»). Добавим к этому подчеркнутое отсутствие манер, шокирующую публику проповедь «свободной любви». Кроме того, нигилисты ратовали также за полную откровенность в общении с окружающими, видя в этом особую связь с реальностью, вернее с понимаемым ими по-своему реализмом. Кружки, вечеринки, «журфиксы» – эти формы общения новой интеллигенции по-своему повторяли традиции салонов русского дворянства, однако наполняли их новым содержанием. Здесь проводились литературные чтения и научно-популярные лекции, затевались дискуссии по насущным вопросам жизни страны.
С психологической точки зрения, самой яркой чертой нигилизма являлось неприятие сложностей, тонкостей и оговорок. Отрицание отстаиваемых ими примитивных истин или попытки каким-то образом усложнить эти истины «новые люди» воспринимали как предлог для ничегонеделания или признак умственной лени. У них имелась универсальная формула, претворение которой в жизнь должно было коренным образом изменить судьбу страны. Действительно, с точки зрения радикалов, все казалось совершенно ясным – стоит людям познать истину (а главная ее черта состоит в том, что существует только материя и ничего кроме нее), как все пойдет по-другому. Конечно, нигилисты, по сути, мечтали создать новую разновидность людей. Эти люди должны были быть исключительно практичны (даже утилитарны), свободны от религиозных и идеалистических заблуждений и в то же время искренно преданы интересам общества, являясь борцами за справедливость в самом элементарном ее понимании.
Результатом подобных верований и подобного стиля поведения стал целый ряд последствий, имевших серьезное политическое значение. Как вспоминала активная шестидесятница XIX в. Е.Н. Водовозова: «Общество представляло тогда две диаметрально противоположные группы – прогрессивную и консервативную. К первой преимущественно принадлежала молодежь… К представителям консервативной группы обыкновенно причисляли всех, державшихся старых порядков… Диаметрально противоположные воззрения этих двух поколений сделали совместную жизнь невозможной. Этот разлад давал себя чувствовать во всех классах русского общества… сыновья дворян отказывались занимать… должности своих отцов… сыновья чиновников находили зазорным для себя сидеть в канцеляриях и департаментах… даже сыновья очень многих купцов находили… что нельзя заниматься торговлею».
Итак, назрел конфликт поколений, носивший отнюдь не только семейный или психолого-педагогический характер. Если бы дело ограничилось семьей и школой, то вряд ли бы этот конфликт получил столь громкий общественный резонанс. Ведь родители во все времена хотят, чтобы дети жили лучше, чем они сами, а дети всегда желают жить иначе, чем родители. Причем, что значит «лучше», сказать трудно, а вот «иначе» – совершенно понятно. В случае с «новыми людьми» все было гораздо серьезнее, поскольку «дети» в самом деле уверовали, что в отсталости России, вообще во всех ее бедах виноваты исключительно «отцы». Это они своей покорностью, безграничным терпением, граничащим с трусостью, довели страну до катастрофического, чуть ли не варварского состояния.
Вообще-то, подобное было вполне в духе наших не самых лучших традиций. Как справедливо говорилось в одной газетной статье 1880-х гг.: «Мы, может быть, единственный в мире народ, который каждое десятилетие или проклинает предыдущие, или с особенной любовью и вниманием доказывает, какие же это были дураки». Как бы то ни было, «новые люди» действительно стремились отрешиться даже от собственного коротенького прошлого. Так, Н. Ножин, сын управляющего конторой двора великого князя Константина Николаевича, окончил Царскосельский (Александровский) лицей, но неожиданно для всех отказался от выгодной должности и уехал учиться в Гейдельбергский университет, заявив родным, что «жить так, как живут они, позорно и преступно». В решительном отказе от наследия «отцов» он был далеко не одинок. Радикалы 1860-х гг. сообща пытались найти альтернативу существующему обществу и видели ее в деятельности «новых людей».
Свою лепту в превращение нигилизма из молодежной фронды в политическое явление внесло и правительство. Запретительные меры, принятые им против «тлетворных идей», чуждых произведений философов, экономистов и писателей, а также против внешнего вида радикальной молодежи, отнюдь не отличались тонкостью и разумностью. Поэтому они имели обратный эффект, в чем можно было заранее не сомневаться. Скажем, в Нижнем Новгороде стриженых барышень в синих очках, круглых шляпах, башлыках и платьях без обязательного кринолина предлагалось препровождать в полицейское управление и брать с них подписку о «не ношении» в дальнейшем столь «вызывающего наряда». В противном случае «преступницам» грозила немедленная административная высылка из города и учреждение над ними строгого контроля (видимо, с заглядыванием под юбки в поисках кринолинов).
Все это спровоцировало усиление нелояльности радикальной молодежи по отношению к существующей власти. Уже в начале 1860-х гг. заметная часть нигилистов открыто стремилась к полному и скорейшему уничтожению традиционного государственного строя, а то и государства вообще. Один из отчетов III отделения Собственной Его Императорского Величества канцелярии свидетельствовал: «Из гадкой шалости небольшого числа молодых людей обоего пола, видевших в непризнании наружных общепринятых приличий способ доказать свою самостоятельность, он (нигилизм. – Л.Л.) перешел в положительное учение, преследующее определенные социальные и политические цели. Он уже не только отрицает, но утверждает». Вывод жандармского ведомства дополняет отнюдь не поклонник «голубых мундиров» профессор А.В. Никитенко. В своем дневнике он записывает: «Наши доморощенные либералы виноваты не тем, что думают и составляют предположения о различных свободных учреждениях, о радикальном уничтожении разных аномалий и злоупотреблений, накопившихся у нас издавна, а тем, что считают возможным немедленное осуществление того, что выдумал их ум и желает их либерализм».
Все это имело далеко идущие последствия, во всяком случае, нигилистическое движение и в 1870-х гг. продолжало оказывать сильное влияние на общество, а автономная (вернее альтернативная) культура продолжала закрепляться на российских просторах. Однако прежде чем двигаться дальше, нам предстоит обратиться к еще одной теме, необычайно популярной для конца 1850-х – начала 1860-х гг., теме, взбудоражившей русское общество и имевшей заметное влияние на жизнь страны в последующие десятилетия.
Апостол нигилизма и женский вопрос в России 1860-х годов
Идти так идти, смело, без оглядки, без сожаления.
А.И. Герцен, говоря о перспективах движения радикалов конца 1850-х – начала 1860-х гг., использовал следующий образ: «Офицеров авангарда должен вести за собой апостол». Подобным апостолом для «офицеров»-нигилистов стал Дмитрий Иванович Писарев. Он родился в 1840 г. в дворянской семье, окончил историко-филологический факультет Петербургского университета и с 1859 г. начал печататься в различных столичных журналах. Арестованный в 1862 г., четыре с половиной года провел в Петропавловской крепости. Его мать, пользуясь высокими знакомствами, добилась для него права писать и печататься, находясь в заключении. В 1868 г., 28 лет от роду, Писарев утонул во время купания, и до сих пор существует мнение, что это был не несчастный случай, а самоубийство человека, доведенного до отчаяния.
Сделавшись в 1861 г. ведущим сотрудником журнала «Русское слово», Писарев превратился во властителя дум молодого поколения. Почему именно он? О чем, собственно говоря, писал этот апостол нигилизма? В одной из первых наиболее значимых своих статей «Идеализм Платона» Дмитрий Иванович подверг яркой и острой критике всевозможные доктрины идеализма, подчеркнув их оторванность от действительности, высмеивая настойчивое требование ими аскетизма, ведущее к подавлению естественных стремлений человека, а значит, к деформированию его индивидуальности. Именно этой статьей Писарев начал борьбу за свободное развитие личности, избавление ее от религиозных и философских предрассудков.
Со ставшим чуть позже привычным для читателей жаром он в ней писал: «“Это принято”, “это не принято” – вот те слова, которыми в большей части случаев решаются житейские вопросы; редко случается слышать энергическое и честное слово: “я так хочу” или “не хочу”… Принято и не принято, значит другими словами, согласно и не согласно с модным идеалом; следовательно, идеализм тяготеет над обществом… Ведь пора, наконец, понять, господа, что общий идеал так же мало может предъявить прав на существование, как общие очки или общие сапоги, сшитые по одной мерке и на одну колодку…» Одна колодка на всех автора статьи явно не устраивала.
Дмитрий Иванович предстал горячим сторонником самоопределения молодого поколения, естественного развития всех здоровых сил общества, достижения народного равноправия и благосостояния. В литературе тех сложных и порой сумбурных лет он прежде всего искал героя нового времени, не «лишнего человека» периода дворянской культуры, а рационально мыслящего деятеля. И он нашел его в Базарове из романа И.С. Тургенева «Отцы и дети», увидев в нем не карикатуру на нигилистов, а непримиримого борца с отжившими традициями. «Из Базаровых, – писал молодой критик, – при известных обстоятельствах, вырабатываются великие исторические деятели; такие люди долго остаются молодыми, сильными и годными на всякую работу». Базаров навсегда сделался для Писарева тем мерилом, с которым он подходил к другим образам и типам русской литературы. Чем же так привлек скромный разночинец Базаров апостола нигилизма?
Видимо, тем, что отрицал традиционные условия, в которых жила основная масса россиян, считая эти условия неестественными и нелепыми. Базаров собственным примером, ничуть не рисуясь, показывал и доказывал, что человек, желающий существовать дельно, должен совершенно оторваться от привычных условий проживания, не делать им ни малейшей уступки, отвергая и высмеивая устоявшиеся ценности и взгляды везде и всюду. По мнению Писарева, Базаров являлся ярким подтверждением важного тезиса, гласившего: «Кто в России сходил с дороги чистого отрицания, тот падал». Еще более четко критик сформулировал свое требование к «новым людям» в статье «Схоластика XIX века»: «Вот ultimatum нашего лагеря: что можно разбить, то и нужно разбивать; что выдержит удар, то годится, что разлетится вдребезги, то хлам; во всяком случае бей направо и налево, от этого вреда не будет и не может быть».
Исходя из этого правила, Дмитрий Иванович не признавал особой общественной значимости произведений даже А.С. Пушкина и М.Ю. Лермонтова. Более того, он отождествлял их с Онегиным или Печориным, которые под его пером превращались из людей, страдавших от невозможности приложить свои силы и способности на благо общества, в бездельников-барчуков, отстаивавших привилегии дворянства. Самих же их прототипов (то есть Пушкина и Лермонтова) Дмитрий Иванович считал вполне отжившими представителями «чистого» искусства, то есть искусства для избранных.
И вообще, в мире, по мнению критика, побеждает тот, кто без устали идет вперед, а «кто устал идти, тот может сесть в стороне от дороги и помириться с тем, что его обгонят». Жить по-своему, в соответствии с требованиями науки и собственного здравого смысла, следовало прежде всего ради себя самого. Но вот когда дело доходило до выяснения позиции народных масс, то здесь уверенность и бескомпромиссность покидали Писарева. «Проснулся ли он (народ. – Л.Л.), – писал критик, – просыпается ли, спит ли по-прежнему, – мы не знаем. Народ с нами не говорит, и мы его не понимаем». Это совсем не означает, что стоило отчаиваться и впадать в депрессию. «Чтобы пробудить народ, – продолжал Дмитрий Иванович, – дать толчок народной жизни, необходимо сформировать молодое поколение демократической интеллигенции, осознавшей невозможность жить по-старому». То есть главной задачей радикалов, по его мнению, являлось расшатывание традиционного мировоззрения, безоговорочная критика всего старого, отжившего, подчеркивание гнилости и уродливости прежних порядков.
Грядущая революция, в которую Писарев, несмотря ни на что, верил, являлась для него справедливым событием, подобным оборонительной войне народа против иноземных захватчиков. «Если война или переворот, – утверждал он, – вызваны настоятельной необходимостью, то вред, наносимый ими, ничтожен в сравнении с тем вредом, от которого они спасают…» Каким образом и почему совершится революция, Дмитрия Ивановича не интересовало. Для него социально-политический переворот и освобождение народа были лишь продолжением борьбы с традиционными, а потому ненавистными устоями самодержавного государства, борьбой за свободное развитие личности.
В написанном им с полемическим задором ответе на направленную против А.И. Герцена книжку барона Фиркса, спрятавшегося за псевдонимом Шедо-Ферроти, он писал: «Династия Романовых и петербургская бюрократия должны погибнуть…То, что мертво и гнило, должно само собою свалиться в могилу. Нам останется только дать последний толчок и забросать грязью их смердящие трупы». Такое вот мрачное предсказание от властителя дум радикальной молодежи.
Но вот что интересно и для нас необычайно важно. Во многих своих статьях Писарев выступал критиком традиционных отношений, господствовавших в «патриархальной» семье. Он даже свою журналистскую карьеру начал в журнале «Рассвет», который имел забавный подзаголовок: «Для взрослых девиц». Уже в этом журнале Дмитрий Иванович проявил себя сторонником эмансипации женщин и защитником их прав. Женщинам, утверждал он, должна быть открыта «область сознательного труда». Только тогда она, по его мнению, сможет достойно выполнять роли матери и жены, поскольку будет жить интересами, волновавшими современное ей общество.
Откуда такой живой интерес к женскому вопросу, и только ли Писарев был увлечен этой проблемой? Давайте прислушаемся к одному из его советов: «Отношения между мужем и женой, отцом и сыном, матерью и дочерью, между воспитателем и воспитанником – все это должно быть обсуждаемо и рассматриваемо с самых разнообразных точек зрения». Почему же указанные отношения потребовали внимательного рассмотрения именно в начале 1860-х гг.? Дело в том, что самым угнетенным, после крепостных крестьян, слоем населения Российской империи были, конечно же, женщины, не имевшие никаких прав и полностью зависевшие от своих родителей или мужей. В отличие от далекого и во многом таинственного сельского люда, женщины были рядом, что называется «под рукой», а потому радикалы активно принялись за улучшение участи представительниц прекрасного пола.
Семья в середине XIX в. продолжала считаться главной ячейкой общества, что лишь подогревало интерес к ней «новых людей». Именно в семье, как в мини-копии общества, с их точки зрения, упорнее всего гнездились пережитки прошлого. Именно ее надо было очистить от мусора отживших понятий и заново выстроить на разумных основаниях. Семья создается и держится на супружеской любви, а значит, следовало придать этой любви иной, «прогрессивный» характер. Задача необычайно дерзкая, но дерзость исканий никогда не смущала «новых людей». Они исходили из нехитрой аксиомы, гласившей, что если человек что-то ясно понимает и принимает, то он имеет все шансы осуществить понимаемое им на деле. Иными словами, разум начал исполнять для них еще и функцию чувства, что имело далеко идущие последствия.
Программа радикалов в женском вопросе была очень проста. В семье, как и в обществе, не должно оставаться места для деспотизма мужа и родителей, а значит, для рабства жены и детей. В ее основу необходимо положить равенство и свободу полов. Только в этом случае семья превратится в искомое прогрессистами зерно социализма, ту ячейку, где воспитываются и формируются действительно «новые люди». Ради этого женщина прежде всего должна была получить право на образование, в том числе и высшее, на работу по специальности, а в идеале – и на избирательные права.
Сама постановка женского вопроса и борьба вокруг него вызвали яростные стычки между «новыми людьми» и их оппонентами из различных лагерей. Первые проповедовали, конечно же, не разгул безнравственных оргий, а искренность чувств, не стесненных никакими домостроевскими запретами и религиозными догмами. Вторые же в свободе чувства видели проповедь разврата, а в равноправии женщин – уничтожение семейных устоев. Оно и понятно, большинству мужчин трудно было смириться с мыслью, что женщины такие же люди и граждане, как они, и потому должны пользоваться теми же правами.
Защитники устоев встречали любые нововведения в данном вопросе, что называется, в штыки. Язвительный поэт-консерватор Н.Ф. Щербина, скажем, писал:
Теруань де Мерикуры
Школы женские открыли,
Чтоб оттуда наши дуры
В нигилистки выходили.
С устоявшимися понятиями вообще очень трудно бороться, что в полной мере почувствовали на себе женщины России, пытавшиеся сделаться ее полноправными гражданами. Работающая и получающая за свою работу деньги женщина воспринималась в 1860-х гг., что характерно для любого традиционного сословного общества, как нарушение всех норм приличия, как ходячий скандал. Скажем, офицер российской армии (тем более гвардии) не мог и мечтать жениться на трудящейся женщине, это противоречило устоявшимся среди военных понятиям чести.
И все-таки стоит прислушаться к словам радикального публициста тех лет Н.В. Шелгунова. «С шестидесятых годов… – писал он, – семейные отношения испытали полную революцию: все стало в них гуманнее, порядочнее, чище, а главное – правдивее. Правдивость, искренность и свобода сделали русскую семью ровнее, ближе, счастливее и создали ей внутренний мир, какого она прежде не знала». Интересно было бы проследить за этими революционными, чуть ли не тектоническими сдвигами.
Солидаризируясь с определением Шелгунова, историк С.А. Экштут справедливо назвал происходившее в России в 1860—1870-х гг. «сексуальной революцией, которую мы не заметили». Что же произошло в этой интимной, но важной для общества сфере в указанные годы? Сторонники Писарева и Чернышевского были убеждены, что поскольку в течение долгих веков мужчины лишали женщин всех прав, то в новейшее время они обязаны «перегнуть палку» в другую сторону и предоставить женщине максимальную свободу как социальную, так и сексуальную. На ревнивца отныне следовало смотреть как на варвара, пытавшегося получить в личную собственность чужие душу и тело.
«Новые люди», выполняя завет учителей, намеренно ставили себя в зависимое от женщины положение. Они предоставляли ей столько свободы, сколько она желала взять, и в соответствии с этим строили свою частную жизнь. Наиболее решительные поклонники романа Чернышевского «Что делать?» вообще ратовали за «жизнь втроем», то есть венчанный муж отныне не должен был считать для себя зазорным жить со своей фактически уже бывшей женой и ее новым гражданским мужем (вспомним знаменитый «треугольник» романа: Кирсанов – Вера Павловна – Лопухов). Ярким примером подобного «союза» в реальной жизни могут считаться Н.В. Шелгунов и Л.П. Шелгунова, которые жили втроем с любовником Людмилы Петровны поэтом М.Л. Михайловым.
Трудное и спорное это было дело. Но, как исключение из правил, случались и здесь идиллии. Вот, скажем, М.А. Обручева, желая освободиться от власти родителей, вышла замуж за П.И. Бокова. Однако, слушая лекции известного физиолога И.М. Сеченова, она увлеклась не только лекциями, но и самим лектором. Ее муж скромно самоустранился, сохранив дружбу с ними обоими, а позже встретил другую женщину, искренно полюбившую его самого. Мария же Александровна, став гражданской женой Сеченова, прожила с ним всю жизнь, сделавшись одной из первых женщин-докторов не только в России, но и в Европе. Жизнь на глазах общества с Сеченовым вне церковного брака потребовала от Боковой гораздо больше мужества, чем рискованные похождения О.С. Чернышевской или Л.П. Шелгуновой (об этих дамах поговорим чуть позже).
Следует заметить, что «жизнь втроем», став фактором российской культуры, не получила широкого распространения в быту. Другое дело – фиктивные браки, спасавшие молодых женщин от гнета родителей, открывавшие им дорогу к высшему образованию и получению профессии. Правда, и здесь иногда не обходилось без курьезов. Софья Корвин-Круковская (будущий блестящий математик), выйдя фиктивно замуж за В.О. Ковалевского, просила его найти такого же «мужа» и для своей старшей сестры Анны. Когда из этих хлопот ничего не получилось, Софья искренно жалела, что в России не разрешено многоженство (а то как славно бы зажили Софья, Анна и Ковалевский!).
Необходимо отметить, что в полемике по поводу женского вопроса чувствовался явный общественный подтекст, она соединяла в себе стремление к свободе, требование равенства полов в правах, а также перспективы общественного переустройства. В ходе эмансипации женщина начинала ориентироваться не на частное, «женское», а на «общечеловеческое», в центр ее интересов выдвигалась идеальная личность, нарисованная теоретиками нигилизма. «Новыми людьми» отвергались как женское кокетство, так и мужская галантность. Скажем, целование рук у дам презрительно называлось «облизыванием» и символизировало, с их точки зрения, не вежливость, а господство мужчины над женщиной (в чем тут скрывался столь гадкий символ, нам, видимо, понять не дано). От мужчины теперь ожидались не мелкие услуги и знаки внимания, а товарищеское отношение к женщине при решении важных жизненных вопросов.
За высшим образованием передовые женщины 1860-х гг. устремились из отдаленных уголков империи в университетские города, а получив его и возвратившись в провинцию, они оказывались участницами формирования нового «прогрессивного» сознания молодежи. Так это или не нет, сказать трудно, но в отчете III отделения за 1877 г. все гимназистки были безоговорочно объявлены политически неблагонадежными, а доля женщин среди лиц, связанных с антиправительственной пропагандой, достигла 25 %. Вот и церковный брак в 1870-х гг. перестал расцениваться как таинство, а гражданский не воспринимался как экстравагантность. Он получил широкое распространение, превратившись в своеобразный социальный институт.
Постепенно вопрос: легальная или нелегальная у кого-то жена – сделался бессмысленным и невозможным, поскольку ничего не объяснял и ни на что не влиял. Даже закон о браке переставал работать. Да и закон о разводе вместо того, чтобы укреплять законный брак, все больше способствовал упрочению незаконного сожительства. В понятиях и нравах общества произошел заметный перелом – целесообразность решительно потеснила традиционную нравственность. Так или иначе, женщина пореформенного времени стала настоящей героиней своего времени. Ее возраставшее участие в общественной и производственной деятельности сопровождалось отторжением вековых нравственных норм.
С другой стороны, в 1860-х гг. процесс эмансипации женщин проходил в основном, что естественно, путем подражания. Женщина хотела лишь во всем быть похожей на мужчину – стригла косу, затягивалась папиросой, всячески доказывала, что она может то же, что и «прогрессивный» представитель сильного пола. Однако в массе своей женщины не могли сразу превратиться в «новых людей» Основная причина этого, по словам поэта, переводчика и радикального публициста М.Л. Михайлова, заключалась в том, что «существование в обществе рабства ведет к деморализации эксплуатируемых». Иными словами, испорченный многовековым рабством разум женщины не мог сразу усвоить основной постулат «разумного эгоизма», гласящий, что «расчетливы только добрые поступки».
Обратимся к весьма яркому примеру, подтверждающему вышесказанное. Когда в 1853 г. Николай Гаврилович Чернышевский женился на Ольге Сократовне Васильевой, то он позволил ей самой решать, как жить, вплоть до пошловатых развлечений и эротических связей, которые доставляли муки мужу, но все же не заставляли его требовать от жены соблюдения приличий. Более того, «…если моя жена, – писал Николай Гаврилович, – захочет жить с другим, это для меня все равно. Если у меня будут чужие дети, это для меня все равно, я скажу ей только: когда тебе, друг мой, покажется лучше вернуться ко мне, пожалуйста, возвращайся, не стесняясь нисколько…»
Ольга Сократовна и не думала стесняться. Вопреки ожиданиям мужа, она оставалась равнодушна к своему умственному развитию, понимая свободу весьма упрощенно, и не столько пользовалась, сколько злоупотребляла ею. Она упорно и неизменно проявляла большую склонность к туалетам, балам, театрам, недешевым дачам, породистым лошадям, собственным прогулочным лодкам и т. п. Кроме того, она окружала себя молодыми поклонниками, с которыми, по ее собственным словам, порой «переступала границы кокетства», совершенно не считаясь с чувствами мужа. Чернышевская не отправилась вслед за Николаем Гавриловичем в ссылку, и сделала это вовсе не ради заботы о детях. Их дети после ареста главы семьи жили и воспитывались у ближайшего друга Чернышевского А.Н. Пыпина.
Сосланный же вождь радикалов считал виноватым только себя, поскольку не сумел заинтересовать жену высшими материями, а главное, не удосужился предвидеть последствий своей литературной и общественной деятельности для будущего семьи. Особых лишений его жена и дети, правда, не испытывали, поскольку неплохо жили на гонорары от изданий работ их мужа и отца. Сам же Чернышевский незадолго до смерти признавался: «Вы думаете, что в Сибири мне жилось нехорошо? Я только там и счастлив был». Не потому ли столь неожиданное и горькое признание вырвалось у Николая Гавриловича, что в сибирском далеке он оказался защищен от фортелей и капризов своей ветреной супруги?
Эскизы к портретам
Судьбу этой женщины трудно назвать завидной. Впрочем, судьбы близких к ней мужчин оказались почему-то еще более неудачными. Людмила Петровна Михаэлис родилась в 1832 г. в Перми, а образование получала уже в Петербурге в английском пансионе Лоу. Незадолго до его окончания она познакомилась с подпоручиком Лесного департамента Н.В. Шелгуновым, пробующим себя в журналистике.
Николай Васильевич слыл человеком вдумчивым, обладавшим аналитическим умом, серьезно подходившим к обсуждению разных вопросов, в том числе и женского. Он ничуть не обманывался насчет умственного развития и нравственных качеств большинства представительниц прекрасного пола. «Средняя цифра женщин, – писал он, – не умеют отличить добра от зла, все происходит в них бессознательно, рядом со светлою мыслью стоит глупость, с благородным чувством – подлость, с любовью – мстительность, злость и коварность, с постоянством – ветреность и тщеславие». Жестко, но, согласитесь, трезво, пусть и с чрезмерной долей цинизма.
Шелгунов попытался заранее узнать характер и степень умственного развития Людмилы, для чего просил ее вести и присылать ему дневник, чтобы в спокойной обстановке взвесить «за» и «против» женитьбы на ней. Однако все благие начинания и задумки пошли прахом, поскольку Николай Васильевич, в конце концов, безоглядно влюбился в свою 18-летнюю избранницу. Замечательное, но слепое чувство помешало глубине и ширине трезвого анализа. Поэтому у Шелгуновых получилось не семейное равноправие, а полное главенство жены, которой супруг, в соответствии с новомодными взглядами, предоставил абсолютную свободу.
Первые два года после заключения брака Шелгуновы спокойно жили в тихой Самаре, где Николай Васильевич служил по Лесному ведомству. В 1853 г. они переехали в Петербург, здесь-то и началась настоящая, общественно значимая история их семьи. Пользуясь литературными связями своего мужа, а также брата, Е.П. Михаэлиса, Людмила познакомилась с Н.Г. Чернышевским, Н.А. Добролюбовым, Д.И. Писаревым. Она начала печатать в «передовых» журналах как переводы, так и собственные произведения. И вообще, круговорот столичных удовольствий затянул и закружил нашу героиню.
Самое же главное, что рядом с ней появился завсегдатай литературных журфиксов и «междусобойчиков», талантливый поэт, переводчик и публицист М.Л. Михайлов. Чувство к Людмиле Петровне захватило его целиком и заставило изменить богемный образ жизни, свойственный Михайлову ранее. Довольно легкомысленные интересы и отношения уходят для поэта в прошлое. В 1861 г. Шелгунова ушла от мужа, а через год родила любовнику сына Михаила. Николай же Васильевич предоставил жене возможность наслаждаться жизнью с другим, отстранился, сохранив не только нежность к супруге, но и дружеские чувства к Михайлову. Более того, существуют обоснованные подозрения, что эта дружба оказалась более прочной, чем любовь Людмилы Петровны к поэту.
Во всяком случае, именно Шелгунов настоял на том, чтобы поехать вслед за другом в Сибирь, куда тот был сослан на каторгу за написание прокламации «К молодому поколению» (кстати, вторым ее автором был как раз Шелгунов). Формально супруги ехали проведать и поддержать друга, на самом же деле надеялись каким-то образом устроить ему побег. Жизнь на Нерчинском прииске оказалась для Шелгуновых ожидаемо безотрадной, в чем Николай Васильевич винил только себя. Позже он писал жене: «Мне ужасно стыдно перед тобой, я упросил тебя ехать, ты согласилась, и вот теперь столько терпишь через меня».
Арестовали Шелгуновых прямо на прииске, как-то прознав про их тайные планы. После короткого следствия в Иркутске Николая Васильевича отправили в столицу, в Петропавловскую крепость, а Людмилу Петровну отпустили. Она тут же забыла о несчастном Михайлове и уехала вслед за мужем в Петербург. Здесь она недолго радовала супруга свиданиями в стенах крепости, поскольку поспешила скрыться от российских треволнений в Швейцарии. Тем более что там ее ждал давний (с 1862 г.) любовник, А.А. Серно-Соловьевич. Шелгунова спустя год выслали в Вологодскую губернию, в уездную Тотьму, а Людмила Петровна продолжала блистать среди русской эмигрантской молодежи. От Серно-Соловьевича у нее родился сын Коля, однако счастливый отец, давно отличавшийся неуравновешенностью и нервозностью, постепенно довел себя до серьезного психического заболевания, и их связь с Шелгуновой прервалась на этой печальной ноте.
Лишь через полтора года она отваживается вернуться в Россию, но жизнь с мужем в скучном Кадникове (куда его перевели из Тотьмы), а затем в чуть более шумной Вологде ее абсолютно не устраивала. Она переезжает в Петербург, и супруги продолжают жить порознь не год и не два. Лишь в конце 1870-х гг. Шелгунову разрешили вернуться в столицу, где он стал не только сотрудником, но и редактором журнала «Дело». Однако уже в 1883 г. его вновь арестовали, на этот раз за связь с народовольцами. Хотя это обвинение доказано не было, Шелгунова выслали в Выборг, а Людмила Петровна продолжала развлекаться в Петербурге.
Его письма из ссылки порой напоминают глас вопиющего в пустыне. Судите сами, вот 1885 г.: «Читала ли ты мои воспоминания? Если да, отчего ты мне о них не написала ни слова?» 1887 г.: «Теперь я не знаю, куда тебе писать, в Подол или в Петербург». И опять 1887 г.: «Друг Люся. Ничего не понимаю, точно все умерли. Истомился я весьма этими неизвестностями и ожиданиями страшно». Шелгунов вернулся в Петербург лишь в 1891 г., за несколько месяцев до своей смерти. Людмила Петровна описала возвращение мужа следующим образом: «Я действительно была поражена. Ничего подобного я не ожидала. Передо мною сидел не Николай Васильевич, а покойник». А ведь именно о своей тяжелой болезни муж постоянно писал ей из ссылки.
Людмила Петровна так до конца и не поняла, за кем она более тридцати лет была замужем. Умирающего публициста-демократа посещало множество знакомых, полузнакомых и вовсе незнакомых людей. А его жена написала по этому поводу в воспоминаниях: «Я… никак не могла понять, почему стали приходить целые толпы студентов и дам». Чувствуется, что главным огорчением для нее было то, что все эти посетители приходили не к ней.
Софья Васильевна – дочь генерала от артиллерии В.В. Корвин-Круковского и Е.Ф. Шуберт – родилась в Москве, где ее отец исполнял обязанности начальника арсенала. Позже она говорила, что страсть к науке получила от своего предка, венгерского короля Матея Корвина; любовь к математике и музыке – от деда по материнской линии астронома Шуберта; стремление к свободе – от польской родни; любовь к бродяжничеству, неумение подчиняться принятым нормам – от прабабки цыганки; остальное – от России. Остается понять, что в это «остальное» входило – умение терпеть, трудолюбие, литературный дар?
В 1856 г. генерал Корвин-Круковский вышел в отставку, и семья поселилась в своем родовом имении в Витебской губернии. Здесь Соня и стала получать домашнее образование. Забавно, но единственный предмет, к которому девочка поначалу не проявила никакого интереса, оказалась арифметика. Однако чуть позже именно математика сделалась любимым занятием Сони. Перед завершением образования девочки преподаватель даже прошел с ней курс по знаменитому двухтомному труду Бурдона, который использовался при обучении студентов в Парижском университете.
Если бы очерк о детстве Ковалевской попал в руки психоаналитика, то он обязательно обратил бы внимание на то, что из-за нехватки обоев стены детской комнаты Софьи и ее старшей сестры Анны были оклеены листами лекций известного математика Остроградского. Постепенно взрослея, Соня разбирала и запоминала написанное на стенах комнаты. Правда, останется непонятным, почему на одну девочку эти «обои» произвели неизгладимое впечатление, в другую оставили совершенно равнодушной.
С юных лет Софья прониклась горячей симпатией к борьбе поляков за независимость своей отчизны, и когда их сосед, некто Буйницкий, воспевавший повстанцев, был арестован и выслан, то это происшествие подвигло девочку на первое общественное выступление. На вечере, даваемом родителями, она выразила явное неуважение военному губернатору края Яковлеву. Позже Софья признавалась, что мечтала убить этого чиновника, а затем отправиться в ссылку вслед за Буйницким. Чтобы покончить с вопросом об отношении нашей героини к политике, отметим, что во время учебы в Петербурге сестры Корвин-Круковские намеревались присоединиться к одному из нигилистических кружков, но затем Софья отказалась от этого намерения. Погружению ее в политическую деятельность помешала тяга к науке (о чем она впоследствии порой сожалела). Однако ее участие в становлении в России альтернативной культуры сомнению не подлежит.
В 1863 г. при Мариинской гимназии в Петербурге открылись женские курсы со словесным и естественно-математическим отделениями. После их окончания Софья и Анна решили продолжить обучение в одном из европейских университетов. Однако женщины – подданные Российской империи – должны были получить разрешение на это от отца или мужа. Человек старой закалки, Корвин-Круковский считал излишним и опасным дальнейшее обучение дочерей. Софье, желавшей серьезно заниматься математикой, оставался один выход – фиктивный брак. Первым кандидатом в подобные «мужья» для нее стал И.Г. Рождественский, однако отец отмел кандидатуру безродного разночинца. Тогда Софьей был найден обедневший дворянин, известный палеонтолог и геолог В.О. Ковалевский.
В 1869 г. чета Ковалевских выехала в Вену, так как только там обнаружились необходимые Владимиру Онуфриевичу специалисты-геологи. Софья же Васильевна в Вене хороших математиков не нашла и решила отправиться в Гейдельбергский университет. Прослушав курсы лекций по физике, математике и химии, она перебралась в Берлин, где работал крупнейший в то время математик Карл Вейерштрасс. Тот без особого восторга принял странную русскую девушку и, чтобы отделаться от нее, дал несколько задач, с которыми не смогли справиться самые продвинутые студенты Берлинского университета.
Спустя две недели Ковалевская вновь предстала перед профессором и сообщила, что задачи успешно решены. Потрясенный способностями девушки, Вейерштрасс попытался пробить для нее разрешение посещать лекции, но Берлин – это вам не Цюрих, здесь женщинам запрещалось становиться даже вольнослушателями университета. Пришлось Софье Васильевне удовлетвориться частными занятиями с Вейерштрассом… А затем была напряженная научная работа и целый букет открытий, за которые Геттингентский университет присудил ей степень доктора философии по математике (такие странные существовали тогда степени) и звание магистра изящных искусств «с наивысшей похвалой» (математика в те годы, видимо, считалась изящным искусством).
Тем временем их фиктивный брак с Ковалевским превратился в законный, а осенью 1878 г. у них родилась дочь, названная по матери Софьей. Русские нигилистки, обучавшиеся за рубежом (в том числе и ее сестра Анна), крайне негативно отнеслись к изменению семейного статуса Ковалевских, сочтя их венчание предательством передовых идеалов. Однако судьбу семьи решили вовсе не эти оценки. Супруги в основном жили в разных городах, а главное, оказались слишком разными людьми. В конце концов, Владимир Онуфриевич так запутался в своих финансовых проблемах, что в апреле 1883 г. покончил с собой.
Софья же Васильевна, оставив на время математику, занялась литературным трудом и со временем опубликовала роман о 1860-х гг. «Семья Воронцовых», семейную хронику «Воспоминания детства», повесть «Нигилистка», драму «Борьба за счастье». Столь крутой поворот судьбы нашей героини объясняется тем, что в 1874 и 1880 гг. она попыталась получить место профессора математики в Петербургском и Московском университетах, но ее усилия оказались тщетными. Научную и преподавательскую карьеру Ковалевской спасло то, что по рекомендации Вейерштрасса ей предложили занять место профессора в Стокгольмском университете.
Именно здесь она получила неофициальное, но весьма лестное прозвище «принцесса науки». За новые открытия в области определения алгебраического интеграла Парижская академия наук в 1888 г. присвоила ей премию Бордена (за 50 лет существования премии ее присуждали всего 10 раз). Тогда же она полюбила однофамильца своего бывшего мужа Максима Ковалевского, но их чувства вскоре разбились о научное честолюбие Софьи Васильевны.
Европейская слава женщины-математика заставила пошевелиться и российские власти. В ноябре 1889 г. Ковалевскую избрали членом-корреспондентом физико-математического отделения Российской академии наук. В Петербурге она дважды побывала у президента Академии великого князя Константина Константиновича и даже мило завтракала с ним и его женой. Однако, когда Софья Васильевна захотела поучаствовать в заседании академии, ей твердо заявили, что появление женщин на заседаниях «не в традициях» этого серьезного научного заведения.
В январе 1891 г. Ковалевская, обиженная до глубины души и без того не отличавшаяся богатырским здоровьем, умерла от паралича сердца. Ей исполнился всего лишь 41 год, и она была в полном расцвете сил. Похоронили Софью Васильевну на Стокгольмском кладбище.
А.И. Герцен, Н.Г. Чернышевский и их последователи
Каждый мыслящий русский человек нашего времени имеет право на мученический венец.
Причины возникновения нигилизма, его цели и задачи, пусть и в самом общем виде, надеемся, становятся понятны. Понятно также и то, что на месте отрицания традиций и привычных ценностей очень быстро начинает проклевываться социальный утопизм. Он вообще присущ переломным моментам в жизни общества. В такие периоды он становится отчетливо заметен не только в России, но и на Западе, начиная с ересей времен Реформации и кончая утопическим социализмом первой половины XIX в. Необходимо выяснить, утопизмом какого рода и в какой степени были очарованы молодые российские радикалы-«шестидесятники».
Во второй половине 1850-х гг. Россию ждал очередной для нее перелом, истоки которого делаются заметны еще десятилетием ранее. Именно тогда вопрос о путях и средствах дальнейшего развития страны начал переплетаться с проблемой просвещения общества и народа. Просвещение же (в его классическом, французском варианте) являлось течением чрезвычайно сложным, которым долгое время руководствовались и консерваторы, и либералы, и радикалы. Первые из них надеялись с помощью просвещения укрепить основы традиционного режима, убедив сограждан осознанно, исходя из достижений науки и подсказок здравого смысла, поддержать ценности самодержавной монархии.
Либералы желали убедить общество в том, что прогресс и наука призывают все страны и народы ориентироваться на ценности либерально-демократические, а потому России в перспективе предназначен тот же путь, что и ведущим государствам Западной Европы. Радикалы же стремились вывести из просвещения совершенно иное. Они разделяли интерес либералов к достижениям науки, поддерживали их призывы к отмене крепостного права и появлению в стране представительного правления, но главное для радикалов заключалось все же в другом.
Они проповедовали просвещение не только и не столько в смысле освоения и передачи знаний, сколько видели в нем средство, которое должно было способствовать становлению свободной личности. Недаром именно о проблемах воспитания молодежи неоднократно писали знаменитые публицисты и литераторы Н.Г. Чернышевский, Н.В. Шелгунов, М.Л. Михайлов, известный хирург Н.И. Пирогов, педагог К.Д. Ушинский. Вроде бы и здесь особой разницы в желаниях либералов и радикалов не наблюдалось. Однако понимание ими свободы личности было далеко не одинаковым. Один из основоположников классической немецкой философии И. Кант писал: «Просвещение – это выход человека из состояния своего несовершеннолетия… Несовершеннолетие есть неспособность пользоваться своим рассудком без руководства со стороны кого-то другого… Имей мужество пользоваться собственным умом! – таков, следовательно, девиз Просвещения». В общем-то под такими словами, пусть и с осторожными оговорками, подписались бы самые заядлые либералы.
Однако для радикалов новая, если хотите, сущность Просвещения заключалась не только в распространении знаний и пользовании ими по собственному разумению, а в развитии активности человеческого разума. Он, с их точки зрения, должен не просто усваивать преподнесенные ему истины, но осознавать свое суверенное положение, свое естественное право судить, принимать или отбрасывать предлагаемые ему истины. Вот что имели в виду наиболее интересные представители радикального лагеря, когда призывали не доверять безоглядно авторитетам. Наступало время сочетания борьбы против невежества, желания сеять «разумное, доброе, вечное», с одной стороны, и развития самостоятельности ума и критики существующего строя, существующего миропорядка – с другой. На российской почве клубок неоднозначных просветительских идей заматывался все туже, а сама тяга к просвещению делалась все актуальнее.
Оставивший далеко позади социалистические идеалы юности Ф.М. Достоевский писал: «Наше время – время роста и воспитания, самосознания, время нравственного развития, которого нам еще слишком недостает. Просвещения, просвещения во что бы то ни стало, как можно скорее». Революционеры, ратовавшие внешне за то же, что и великий писатель, рассматривали просвещение как фактор, имеющий непосредственное общественное значение, ведущий в конечном итоге к радикальному преобразованию общества. С их точки зрения, эпоха ждала не просто просветителя, но просветителя-деятеля, просветителя-преобразователя, который начертал бы программу коренной перестройки общественных отношений и сформулировал новую систему ценностей. Таким образом, вопросы: что делать? как жить? как переделать саму жизнь? – приобретали для них характер проблемы дальнейшего существования страны.
Вот и Н.В. Гоголь задолго до Достоевского то ли сетовал, то ли призывал: «Где же тот, кто бы на родном языке русской души нашей умел бы нам сказать это всемогущее слово: вперед? Кто, зная все силы и свойства, и всю глубину нашей природы, одним чародейным мановением мог бы устремить на высокую жизнь русского человека?» Он возлагал свои надежды то на правительство, то на промышленников, но те не спешили оправдывать их. Революционеры же, ничтоже сумняшеся, выдвинули собственную концепцию просвещения сограждан, превратившуюся для них в план перестройки социально-политических основ России. Остановимся на позициях лишь основных авторов этой концепции.
Общественно-политической деятельности и теоретическим взглядам А.И. Герцена и Н.Г. Чернышевского посвящено огромное количество научной и научно-популярной литературы. Поэтому в данной книге есть смысл поговорить лишь о теории «русского (общинного) социализма», разработанной ими в 1850-х – начале 1860-х гг., и оказавшей решающее влияние на становление народнического движения. Основные ее постулаты первоначально сформулировал Герцен в статьях «Россия», «Русский народ и социализм», «О развитии революционных идей в России», изданных за границей. Правда, пришел он к этим постулатам далеко не сразу.
На Александра Ивановича, как известно, огромное впечатление произвела революция 1848 г. во Франции. Подобно многим социалистам Восточной Европы, Герцен в 1840-х гг. напряженно ожидал «света с Запада». Иначе говоря, по его мнению, население ведущих стран Европы имело все шансы осознать не только социальную несправедливость капиталистического строя, но и его экономическую несостоятельность. Поэтому очередная революция в этих странах просто обязана была носить социалистический характер, показав тем самым пример остальным народам континента. На деле же оказалось, что революции могут быть не только антифеодальными или социалистическими, но и буржуазно-демократическими. В ходе последних к власти в стране приходят более широкие слои буржуазии, а социально-политическая составляющая режима при этом практически не меняется.
Итоги французской революции 1848 г. заставили Герцена отказаться от выстраданных надежд и убеждений. Он, конечно, остался социалистом и революционером, однако решил, что ждать от «мещанской», частновладельческой Европы больше нечего. Говоря шире, Александр Иванович разуверился в значимости политических переворотов вообще. Для него они превратились в удобное оружие в руках буржуазии, то есть в хитроумный обман чаяний народных масс, являвшихся лишь «пушечным мясом» подобных революций. Теперь Герцен приветствовал только социальные перемены, считая их единственно действенными, ведущими к установлению подлинно справедливого строя. Его ощущения тех лет чуть позже точно выразил один из идеологов народничества 1870—1880-х гг. публицист Н.К. Михайловский: «…свобода – великая и соблазнительная вещь, но мы не хотим свободы, если она, как было в Европе, только увеличит наш вековой долг народу».
Отбросив прежние верования, в поисках не то чтобы идеала, но хотя бы зародыша справедливого социального порядка, Герцен обратил свой взор к России, и, как это ни парадоксально нынче звучит, нашел такой зародыш в крестьянской общине. «Мы, – писал он, – русским социализмом называем такой социализм, который идет от земли и крестьянского быта, от фактического надела и существующего передела полей, от общинного владения и общинного управления… навстречу экономической справедливости, к которой стремится социализм вообще…» Каким образом Александр Иванович пришел к такому выводу и насколько он считал русского крестьянина готовым к переходу на социалистические позиции?
Первотолчок его мыслям был дан, конечно же, работами западноевропейских социалистов-утопистов предшествующего периода. Принципы коллективности (общинности) производства, эгалитаризма (равенства) распределения продуктов и других благ, реального демократизма лежали в основе каждой социальной теории, появившейся в свое время на Западе. Они указывали человечеству общую цель, а имеющийся в России институт крестьянской общины давал, по мнению Герцена, средство для достижения заветной цели. Получалось так, что, следуя по стопам европейских радикальных мыслителей, Россия имела шанс не только обогнать более развитые страны, но и стать своеобразным маяком для всего цивилизованного мира.
Герцена нисколько не смущало то, что Россия, будучи самодержавно-крепостнической державой, осмеливается претендовать на построение социалистического общества. По его словам: «История весьма несправедлива, поздно приходящим дает она не оглодки, а старшинство опытности. Все развитие человеческого рода есть не что иное, как хроническая неблагодарность». Или еще более афористично: «Хорошие ученики часто переводятся через класс». Иными словами, он был уверен в том, что переход России к социализму, минуя капиталистическую стадию развития, нисколько не противоречит законам истории. Что же представляла из себя теория «русского социализма»?
По мнению ее автора, Россию надлежит считать юной страной, чьи граждане полны сил и энтузиазма. Россияне не могли похвастать глубоким осознанием своего богатого прошлого, но зато перед юным народом, только в начале XVIII в., благодаря Петру I, вышедшим на общеисторическую дорогу, открывалось блестящее будущее. По словам Герцена, нет никаких оснований для того, чтобы наша страна в обязательном порядке проходила все те стадии развития, которые прошли «старые» народы Европы. Те на долгом историческом пути наконец-то доработались до понимания необходимости признания определенных социальных идеалов, а в России эти идеалы, не заявляя о себе громогласно, существовали издавна.
Поэтому для нее главной задачей делается развитие начал (общинных порядков), заложенных в русском быте. Для этого их необходимо освободить от контроля старой администрации, начиная с помещика и кончая чиновником. Вот каким непредсказуемым образом аукнулась идея «молодости России», высказанная в середине 1830-х гг. в «Философических письмах» П.Я. Чаадаевым. Впрочем, данная идея оказалась настолько «богатой», что ее разрабатывали не только радикалы, но и либералы. Да и консерваторы без внимания ее также не оставляли.
Антагонистическая социальная структура, характерная для стран Западной Европы, по словам Герцена, изначально не была свойственна нашей стране. Она явилась результатом закрепощения крестьян и реформ великого государственника Петра I, окончательно оторвавших и отгородивших дворянство от остальных сословий. Поэтому российский политический режим не имеет глубоких исторических социальных корней, является искусственным, а значит, никак не связан с требованиями народной жизни. Отсюда главной задачей революционеров является восстановление связи между «двумя Россиями». Сделать же это возможно, только превратив крестьянина в свободного сельского обывателя. В результате тот, не имея традиций частной собственности, станет собственником общинным, коллективным, то есть, по крайней мере внешне, сделается человеком социалистического образа мыслей.
Почему же только внешне? Потому, пишет Герцен, что само по себе наличие общины не гарантирует перехода страны на новые рельсы. Буржуазные порядки Европы России заимствовать, конечно, не нужно, но наука Запада дает средства для того, чтобы осмыслить пути русского развития как в прошлом, так в настоящем и будущем. Иными словами, необходимо соединить быт русского крестьянина, являющегося покамест лишь стихийным социалистом, с европейской наукой (социалистическим учением). Только таким образом можно будет превратить русского крестьянина в социалиста идейного, отчетливо понимающего неоспоримые преимущества нового строя.
Второй (или третьей?) бедой общины Александр Иванович считал подавление (он предпочитал термин «поглощение») общиной личности каждого отдельного ее члена; отсутствие у того возможности жить своим умом и в соответствии с собственными желаниями, возможностями и представлениями. Однако и это, по мнению Герцена, было поправимо. Внесение социалистических (вернее, социальных) идей в освободительное движение в России заметно меняло вектор последнего. Теперь уже недостаточно было требовать осуществления политического переворота. Основной делается жажда социальных перемен, уравнивавших людей не только в правах, но и в их состояниях. В ходе такого переворота должно было разрешиться и указанное выше противоречие: свобода личности крестьянина, с одной стороны, и подчинение ее общинным порядкам, с другой. По словам Герцена: «Вся задача наша теперь состоит в том, чтоб развивать полную свободу лица, не утрачивая общинного владения и самой общины».
Социальная революция в России предполагала уничтожение существующих политических форм, поскольку они противоречили началам общинного самоуправления, были навязаны стране насильно, то есть не являлись органичными, исторически обусловленными. Что должно было прийти им на смену: государство нового типа или вообще некое безгосударственное устройство – Герцен не уточнял. Он в принципе не слишком жаловал законченные схемы, выработанные идеологами в тиши кабинетов, и предпочитал надеяться на коллективное творчество народных масс, проявляющееся в ходе революции. Поэтому его видение будущего политического устройства России выразилось в самой общей формуле: крестьянские общины и рабочие артели в городах должны были объединиться в большие группы, обеспечивавшие прочное экономическое взаимодействие между ними. В политическом же отношении эти группы должны были тем или иным образом соединиться в общем «земском деле».
Итак, для свершения подлинно справедливой революции в России требовалось освобождение общины из-под власти помещика и чиновника, а также соединение общинно-артельного быта трудящихся с европейской наукой, то есть социалистической теорией. Можно ли было достичь этого без кровавого и разрушительного переворота? Теоретически такое развитие событий, при большом желании, можно себе представить. Правительство отменяет крепостное право, чем освобождает помещичьих крестьян из-под власти барина. Оно же проводит широкую реформу местного самоуправления, давая населению право на самостоятельное решение уездных и губернских проблем и освобождая его от власти чиновника. Наконец, верховная власть предоставляет подданным свободу слова, собраний и союзов, что позволяет социалистам открыто вести пропаганду своих идей и добиваться смены режима.
Будучи революционером, Герцен признавал возможность мирного социального переворота, правда, его вооруженный вариант он также не отрицал, но называл его «ultimo ratio» («последним доводом») угнетенных. Действительно, если 90 % населения России окажутся свободными в выборе социально-политических порядков в стране, то можно ли сомневаться в том, какой именно режим существования они выберут? Давайте здесь на время отвлечемся от разговора и реальности или утопичности герценовских планов и поговорим о плюсах и минусах революций и реформ вообще, в принципе.
Революционный путь по-мефистофельски соблазнителен логичностью не слишком хитрых постулатов, прямотой суждений, обещаниями быстрого достижения целей и простотой действий. Да он, собственно, и не спрашивает мнения большинства населения, насильно увлекая его в воронку грозных событий, спровоцированных начавшейся революцией. Этот путь предполагает трудности, муки рождения нового мира, но говорит о них с таким радостным упоением, что невиданные прежде муки кажутся долгожданной наградой за безропотное существование многих поколений, живших и умерших при старом режиме. Ну а уж перспектива возведения нового государственного здания, его справедливость, мессианская гордость за свою отчизну – все эти планы и чувства, подвигавшие революционеров к борьбе с существующим режимом, были расписаны самыми радужными красками, имевшимися в публицистической и ораторской палитре адептов нового мира.
Странно, правда, что прелести окончательной победы над врагом и построение царства справедливости относились исключительно к светлому будущему. Громкие гимны социализма и коммунизма постоянно слышались из-за горизонта, который, как известно, является линией условной и недосягаемой для наблюдателя (недаром один из популярных лозунгов советского времени звучал так: «Коммунизм – на горизонте!»). Существующие же поколения неизменно рассматривались вождями революций как строительный или крепежный материал, подлежащий переделке на новый лад. И в этом уподоблении кирпичам и бетонным блокам или винтикам и гайкам есть, согласитесь, нечто если не унизительное, то сомнительное для достоинства пусть и несовершенных, но все же живых людей. Кроме того, никто и никогда не мог и не может предсказать, где и когда остановится начавшаяся революция, до каких пределов она дойдет.
Да и в бесконфликтное существование коммун и артелей, столь любовно прописанное классиками «русского социализма» верится с трудом. Оно слишком напоминает не земное социалистическое государство, а рукотворное Царствие Небесное, построение которого вряд ли под силу даже самым талантливым и решительным смертным. Не забудем и о гигантских людских, материальных и культурных потерях, которые неизбежно сопровождают вооруженное противостояние классов и сословий в годы революционных переворотов. Многие из этих потерь приходится восстанавливать в течение десятилетий, а некоторые из них оказываются, к несчастью, необратимыми.
Реформы же… Они предполагают долгий, трудный и мало предсказуемый путь. Структурные преобразования являют собой состояние зыбкого баланса между отжившей традицией (которую, собственно, и уничтожают) и неистовой революцией (уничтожающей все традиции вообще). Реформы представляли и представляют из себя ничего не гарантирующие возможности, поверив в осуществление которых общество рискует пересмотреть привычные устои жизни. Серьезные преобразования всегда начинаются на памяти одного поколения, а их конечные результаты зачастую ощущает лишь следующее поколение. Они непременно вызывают в обществе раскол на сторонников и противников перемен, который, как правило, все же не перерастает в гражданскую бойню. Оба лагеря могут настойчиво пугать друг друга недовольством народных масс, опасностью забвения традиций или, наоборот, трагедией непонимания вызовов и требований времени, но не более того.
Вместе с тем и одних и других явно утешает возможность изменить вектор реформ, притормозить или ускорить их ход, сгладить нежелательные последствия незадавшихся перемен. В процессе неспешных или быстротекущих преобразований всегда находится время учесть готовность к ним различных слоев населения, а значит, сделать вместо двух-трех шагов несколько менее решительных телодвижений. Тем самым показать опасающимся, что ничего катастрофически непоправимого не происходит. Совершенно различен общественно-политический статус вождей революций и «зодчих» реформ. Безусловная несменяемость (даже незаменимость) первых подчеркивает суровость ломки всего и вся в заданном ими, а потому единственно возможном и правильном направлении. Внезапное появление на политической арене и незаметное исчезновение с нее вторых символизирует гибкость курса преобразований, возможность при необходимости политического лавирования.
Беда российских реформ заключалась в том, что они всегда проводились «сверху», оставляя общество в качестве стороннего, а потому мало заинтересованного наблюдателя. Правда, и опереться-то правительству долгое время было не на кого. Общественное мнение, общественная поддержка, к которым оно могло бы в принципе обратиться, вызревали в империи медленно, были слишком слабо выражены и чересчур противоречивы, чтобы «верхи» могли видеть в них действительно серьезных союзников. Народные же массы всегда с большим интересом прислушивались к революционерам, чем к реформаторам, что неудивительно. Массы, втянутые в воронку революций, активно способствовали успеху этих «локомотивов истории», и это льстило самолюбию людей, ведь они внезапно превращались из привычного объекта в важных субъектов истории. В разработке же и проведении реформ масса населения участвует весьма опосредованно, что не добавляет в ее глазах популярности мирным преобразованиям.
Однако вернемся к теории «русского социализма». Она стала знаменем радикальной молодежи России 1860-х гг. прежде всего потому, что напрямую была обращена к политически активной части общества, а не к королям и банкирам, как это зачастую случалось с предшествующими теориями европейского утопического социализма. Скажем даже больше – именно она, вкупе с последующими статьями герценовского «Колокола», во многом побудила к общественной политической деятельности разночинный слой революционеров России. Поневоле вспоминается знаменитый пассаж из работы В.И. Ленина «Памяти Герцена»: «Декабристы разбудили Герцена. Герцен развернул революционную агитацию. Ее подхватили, расширили, укрепили, закалили революционеры-разночинцы…»
Вождь российского пролетариата выразился не совсем точно. Не «подхватили», «расширили» и т. д., а получили ясную и надежную точку опоры для приложения своих сил. К слову, может быть, прав наш современник, поэт Н. Коржавин, который замечательное стихотворение «Памяти Ленина» закончил словами: «Ах, декабристы, не будите Герцена, нельзя в России никого будить!»? Хотя как прикажете этого избежать? Ведь герценовский социализм (как и последующие варианты этого учения), ставивший Россию во главе мирового революционного процесса, делавший ее примером для остального мира, оказался, таким образом, не просто очередной радикальной доктриной, но предметом национальной гордости, если хотите, некой миссией свыше. Вот и попробуй после этого бороться с социалистическими идеями в России рациональными методами, с помощью «голой» логики или с позиций здравого смысла.
На поверку же «русский социализм» оказался очередной утопией. Прежде всего потому, что крестьянин мечтал о том, чтобы сделаться крепким хозяином, а значит, ни в коей мере не являлся стихийным социалистом. Если попытаться сделать более общий вывод, то уровень социально-экономического развития, уровень общей культуры России ни в коей степени не соответствовал мечтаниям доморощенных социалистов. На это надо было или закрыть глаза и продолжать верить в то, во что так хотелось верить, или, признав существующий разрыв между мечтой и реальностью, попытаться как-то сблизить их. Именно последнее попытался сделать другой глава российских радикалов-просветителей, Н.Г. Чернышевский.
Он, в отличие от Герцена, не оставил цельной социалистической доктрины, как не создал, несмотря на свой авторитет среди радикалов 1860—1870-х гг., и собственной школы политического действия. Казалось, будто что-то мешало ему категорически настоять на выдвинутой точке зрения, окончательно утвердиться на ней. Этим «чем-то» было, видимо, осознание сложности и многоплановости проблем, раскрыть всю полноту которых Николай Гаврилович не мог, как не желал и отмахнуться от них с помощью некого одностороннего решения. Он решил начать поиски теории, помогающей разрушить препятствия, стоявшие на пути прежде всего свободного развития человеческой индивидуальности. Препятствия эти были весьма разнообразны, потому в своих статьях, а также крупных произведениях Чернышевский обращался к самым разным сюжетам не только российской, но и зарубежной истории, а также к событиям современной жизни.
В отличие от Герцена, он не отрицал исторической прогрессивности капитализма, разрушавшего феодальную рутину и способствовавшего развитию всех сфер экономики. Вместе с тем он отказывался признать «нормальность» этого строя, поскольку капитализм оставлял в неприкосновенности имущественное (и не только имущественное) неравенство людей. В русской крестьянской общине Чернышевский не видел никакого феномена и не считал ее исконным зародышем социализма. «Трудно вперед сказать, – писал он, – чтобы общинное владение должно было всегда сохранить абсолютное преимущество пред личным… Лучше подождать, и время разрешит задачу самым удовлетворительным образом…Теория в разрешении этого вопроса будет бессильна…» Пока же община, по его мнению, являлась случайно уцелевшим осколком архаических времен, но при этом могла облегчить муки рождения нового строя, предохранить массу земледельцев от «пролетариатства» (для Чернышевского этот термин был синонимом обнищания), то есть ускорить историческое движение России и даже помочь ей миновать капиталистическую стадию развития.
Вообще вопрос о крестьянской общине и перспективах ее развития оказался весьма сложен для вождей российских (и не только российских) радикалов. Недаром К. Маркс несколько позже отмечал: «…община является точкой опоры социального возрождения России, однако для того, чтобы она могла функционировать как таковая, нужно было бы прежде всего устранить тлетворные влияния, которым она подвергается со всех сторон, а затем обеспечить ей нормальные условия свободного развития» (чуть ли не дословный повтор выводов Герцена!). Причем сделать это надо было очень быстро, поскольку, опять-таки по словам Маркса: «Если Россия будет продолжать следовать по тому пути, по которому она следовала с 1861 г., то она упустит наилучший случай, который история когда-либо предоставляла какому-либо народу, и испытает все роковые злоключения капиталистического строя».
Иначе говоря, по мнению идеолога мирового пролетариата, община могла способствовать социалистическому перерождению России, но эта возможность казалась ему реальной в течение довольно короткого исторического промежутка времени. Собственно, то же ощущали и российские радикалы, во всяком случае, писатель-народник Г.И. Успенский, вспоминая о начале 1860-х гг., грустно отмечал: «Вот тут-то было наше дело, да только сплыло». В этом непонимании важности момента и промедлении с решительными действиями, по его словам, заключался грех русского общества, совершенный против самого себя. Да и у Чернышевского, остро ощущавшего упущенный момент, что крайне редко отмечается исследователями, интерес к «общинному социализму» достаточно быстро не то чтобы отходит на второй план, но дополняется некими оговорками. Во всяком случае, деревенских сюжетов в его программном романе «Что делать?» вообще не встречается. Видимо, он чувствовал, что время крестьянской революции то ли уже прошло, то ли, наоборот, еще не настало.
Радикалы начала 1860-х гг., выступавшие, в отличие от просветителей начала XIX в., от лица не всей нации, а лишь от трудящейся ее части, попали в сложную ситуацию. Они, конечно, надеялись на всероссийский бунт крестьянства, протестующего сначала против крепостного права, а затем и против правительственных условий своего освобождения от него. Однако наиболее здравомыслящие из них понимали, что выбор покамест приходится делать не между реформой «сверху» и революцией, а между освобождением крестьян «сверху» и отсутствием их освобождения как такового. Однако просто озвучить данный вывод и на этом успокоиться казалось им жалким малодушием.
У Чернышевского не вызывало сомнений то, что реформы «сверху» ни к чему хорошему не приведут, поскольку самодержавный режим слишком озабочен интересами дворянства и бюрократии. Благотворны в истории, по его мнению, только те эпохи, когда народные массы сами поднимаются на борьбу за свои права. Именно таким эпохам общество обязано действительным продвижением вперед. То есть революция для Чернышевского была не просто «последним доводом» угнетенных, но и единственно возможным средством движения страны к прогрессу. Однако подготовка и совершение революции оказывалось, по его словам, очень непростым делом.
В эпохи борьбы народных масс с угнетателями радикалы чаще всего оставались в проигрыше, так как именно в эти годы обнаруживалось отчетливое несовпадение их замыслов и реально свершавшихся событий. В результате революционные массы проводили к власти новых эксплуататоров. К тому же вожди революционеров частенько приступали к делу явно раньше времени, чем только отпугивали народ от себя. Получалось, что, с одной стороны, Чернышевский предрекал неизбежность «аграрных переворотов» (крестьянских революций), с другой, чувствовал иллюзорность надежд радикалов на скорое осуществление подобных предсказаний. Анализируя уроки европейских революций 1848–1849 гг., он видел, что господствующие классы всегда находили поддержку в эгоизме городского мещанства, а главное – в темноте и забитости крестьянства.
Поэтому результат, благоприятный для всех граждан, достигается, по его мнению, не одним ударом, а целым рядом периодов «усиленной работы». Каждый из этих периодов сменяется очередной полосой реакции, а та, в свою очередь, – новым революционным подъемом. Постепенно, в результате смен подобных периодов, страна приходит к конституции, парламентским формам правления, а в отдаленном будущем – к построению социалистического общества. Таким образом, и политические перемены, казавшиеся Герцену бесполезными, по мнению Чернышевского, работали на победу нового строя.
Пока же крестьянское восстание, каким бы мощным оно ни было, таит в себе страшную опасность. В «Письмах без адреса», написанных в Петропавловской крепости уже после своего ареста, Чернышевский прямо и откровенно указал на эту опасность. Он отмечал: «Народ невежественен, исполнен грубых предрассудков и слепой ненависти ко всем, отказавшимся от его диких привычек. Он не делает никакой разницы между людьми, носящими немецкое платье; с ними со всеми он стал бы поступать одинаково. Он не пощадит и нашей науки, нашей поэзии, наших искусств; он станет уничтожать всю нашу цивилизацию».
Что остается делать в такой ситуации радикалам, Чернышевский попытался показать в знаковом для своего времени романе «Что делать?». Оставим пока в стороне центральные для этого произведения сны Веры Павловны и появление в них «дамы в розовом», олицетворявшей собой революцию, и поговорим о проблемах морали. Ведь именно они оказались для писателя-социалиста необычайно важны не только сами по себе, но и с радикально-просвещенческой точки зрения.
Преклонение перед фетишами официальной морали всегда приводило к незыблемости сословных предрассудков, а в конечном итоге и к укреплению самодержавной государственности. Оно вело к победе своего рода этического тоталитаризма, то есть создавала некую замкнутую систему, не оставлявшую человеку возможности для свободного выбора. Именно против такого этического тоталитаризма, другое дело, насколько осознанно, выступили русские нигилисты. Чернышевский, ратовавший, как просветитель новой формации, за раскрепощение личности, делал то же самое, только гораздо серьезнее, тоньше, убедительнее.
Он писал о том, что антагонистическое общество порождает двойную бухгалтерию, при которой цинизм «верхов», живущих в свое удовольствие, дополняется их призывом к массам потерпеть во имя каких-то не слишком внятно сформулированных абстракций. От имени общества, называя себя его представителем, в подобном случае всегда выступает государственный аппарат. Он, являясь, по сути, коллективным эгоистом, требует от отдельных граждан постоянного проявления альтруизма и карает их в случае отказа от «самопожертвования» во имя якобы блага страны. Именно такое положение дел заставило Чернышевского сосредоточить свое внимание на эгоизме, как нравственно-политическом понятии.
По его словам, в обществе существуют три вида эгоизма и, соответственно, три рода нравственности. Первый из них порожден лишь стремлением к потреблению и удовлетворению собственных, не имеющих никаких границ, желаний. Второй – эгоизм тоже грубый, но обусловленный реальными нуждами и условиями не столько жизни, сколько выживания основной массы населения. Наконец, третий – разумный эгоизм, который позволяет человеку по своей воле и собственному выбору действовать в интересах трудящихся масс. Собственно, по законам разумного эгоизма и живут все герои романа «Что делать?».
Таким образом, Чернышевский строит свою этику не на отрицании эгоизма, а на возведении его в новую степень, делая эгоизм неотъемлемой частью нравственности. Он полагает, что нельзя навязывать декретом добрые чувства, а надо просветлять то, что дано. «Прежде всего в самих себе истребить все следы отжившего, пропитать насквозь себя принципами новой морали, морали будущих людей». И далее следует важнейшая для Николая Гавриловича сентенция: «Расчетливы только добрые поступки, рассудителен тот, кто добр и ровно настолько, насколько добр». Говоря о выгодности добра, Чернышевский имеет в виду не богатство, преуспеяние в жизни, славу и т. п., он ратует за внутреннюю перестройку души. Вождь радикалов начала 1860-х гг. был уверен, что нравственность, основанная на внутренней необходимости, на духовной потребности человека, неизмеримо выше нравственных законов, соблюдаемых из чувства долга или ощущения необходимости жертвы.
Кстати, слово «жертва» в его лексиконе вообще отсутствовало, оно было, по словам вождя радикалов, таким же оксюмероном, как «сапоги всмятку». Из этих представлений вытекало, по крайней мере, два важных обстоятельства. Сам Чернышевский прекрасно понимал и неоднократно упоминал о том, что «нельзя приневолить человека быть счастливым по-нашему». Это, в свою очередь, придавало разумному эгоизму, отстаиваемому им, вид действительно свободного выбора каждого индивидуума.
К сожалению, необычайно важный для понимания нравственно-политической позиции Чернышевского призыв не был воспринят революционерами, считавшими себя его последователями. Они рассуждали примерно так: народ не понимает своей пользы, он забит и темен. А потому для их же пользы массы надо заставлять бороться за светлое будущее. Заставлять любыми средствами, вплоть до: «…не мешает их посечь, чтоб в революцию завлечь». Поэтому ненависть к самодержавию легко соединялась в сознании такого революционера с высокомерным презрением к массе «непросветленных и непосвященных». Отсюда оставался один, достаточно незаметный шаг до радикального авантюризма и экстремизма.
А ведь в романе «Что делать?» Чернышевский доходчиво и ярко рассказал, как должны себя вести и во что верить «новые люди». Роман действительно стал своего рода библией революционеров. Недаром один из его восторженных поклонников говорил, что в мировой истории «было три великих человека на земле: Иисус Христос, апостол Павел и Чернышевский». Молодого читателя подкупало в романе то, что самые запутанные теории в изложении автора этого произведения выглядели азбучно ясными, он сумел предоставить читателям в готовом виде продукты длительного развития европейской мысли. В результате радикальная молодежь получала готовую модель единственно достойного поведения «нового человека».
Подобные люди не просто живут своим трудом, они любят свои занятия, находят в них удовольствие и пользу, причем не только для себя, но и для других. Личные интересы «разумных эгоистов» во всем совпадают с действительно общественными, то есть их эгоизм, вмещая в себя любовь к человеку и человечеству, делался явлением не столько психологическим, сколько политическим. Они свято верили в преобразующую силу мысли, а традиционные грех и раскаяние в таком случае уступали место трезвому размышлению, вернее, расчету. Нетрудно заметить, что добро у Чернышевского естественным образом совмещалось с понятием личной и общественной пользы.
Роман утверждал, что «новое» меньшинство уже осознало несовершенство существующего мира, осталось убедить в этом упорствующее в своих заблуждениях большинство. Произведение Чернышевского преследовало три главные цели: помощь в появлении и становлении когорты «новых людей»; попытку составить план переустройства общества на социалистический манер; провозглашение необходимости создания революционной организации, способной возглавить борьбу народа с самодержавным режимом. Новое общество на страницах романа выглядело следующим образом: происходит соединение труда и собственности в одних и тех же руках; исчезают классы рабочих и нанимателей их труда; уничтожается трехчленное деление конечного продукта: рента, прибыль, оплата труда – они также соединяются в одних руках. Ликвидируются непроизводительные виды труда, распределение всех благ строится по уравнительному принципу. Предусмотрено участие трудящихся как в управлении всеми делами производства, так и в общественной жизни страны.
Вклад Чернышевского в разработку и пропаганду идеологии революционного лагеря России весьма важен, но далеко не прост для понимания. Признавая революцию единственно возможным средством построения справедливого общества, он не абсолютизировал возможности крестьянского восстания, не управляемого и направляемого революционной организацией. Видя в сельской общине важный фактор построения социалистического строя, он не считал ее готовым зародышем социализма. Отстаивая идею создания подпольной организации, Чернышевский никогда не скатывался до заговорщической тактики. Ратуя за «выработку новых людей», он понимал, что этот процесс затронет относительно узкий круг лиц, время триумфа которых настанет еще очень не скоро.
Учитывая все это, посмотрим, как обстояло дело с его непосредственным участием в практической деятельности революционеров? Центром радикального движения конца 1850-х – начала 1860-х гг. становится журнал «Современник» и его редакция, в которой одну из важнейших ролей играл Чернышевский. Именно вокруг редакции журнала сложился кружок, который в начале 1861 г. разработал прокламационный план, подразумевавший написание воззваний, обращенных к разным слоям населения империи. Прокламацию к крестьянам должен был написать сам Чернышевский, к солдатам – Н.В. Шелгунов и Н.Н. Обручев, к раскольникам – А.П. Щапов, к молодому поколению – Н.В. Шелгунов и М.Л. Михайлов.
Возникновение прокламационного плана, по сути, знаменовало собой переход социалистов от узко просветительской к конкретной революционной деятельности. Время действия настало в 1861 г., когда радикалы ожидали начала мощного крестьянского протеста против объявленных условий отмены крепостного права. Прокламация Чернышевского «Барским крестьянам от их доброжелателей поклон» пыталась направить стихийный протест крестьян в русло правильной политической борьбы с царизмом. Выход из сложившейся ситуации автору воззвания виделся не в бунтах, а в серьезной подготовке хорошо организованной народной революции.
Прокламация «К молодому поколению» Шелгунова и Михайлова призывала к консолидации революционных сил и также брала курс на вооруженное восстание. В ней содержалась страшноватая и многозначительная фраза, которая очень скоро сделается необычайно популярной в радикальной агитационной литературе. Она звучала следующим образом: «Если для осуществления наших стремлений пришлось бы вырезать сто тысяч помещиков, мы не испугались бы и этого». «Эра прокламаций», как назвали современники начало 1860-х гг., помимо прочего, показала, что в революционном движении образовалось несколько центров, каждый из которых с помощью воззваний спешил высказать собственное мнение о происходившем в стране и о ее будущем.
Из Лондона соратник Герцена Н.П. Огарев в прокламации «Что нужно народу?» требовал наделить крестьян всей землей, которой они владели к 1861 г., а при необходимости сделать прирезки из земель, принадлежавших помещикам. В политическом плане он предлагал сохранить монархию, создав при царе некое народное представительство для формирования государственного бюджета и раскладки податей и повинностей. Пожалуй, самым значимым в прокламации Огарева был его ответ на поставленный в ее заголовке вопрос. Автор писал, что народу нужны «земля и воля» – эти слова и стали лозунгом революционного движения на десятилетия вперед.
Некий радикальный центр, назвавший себя «Великорусс», по поводу состава которого историки до сих пор ведут споры, выпустил три листка-прокламации. В них он требовал отдать крестьянам земли и угодья, которыми они пользовались при крепостном праве, а также освободить их от любых платежей и повинностей, выкуп же земли у помещиков оплатить за счет всех сословий. Политические чаяния «Великорусса» заключались в требовании установления представительного строя (сначала в виде конституционной монархии, а затем – республики). Наступившая «эра прокламаций» показала, что мысль о расширении движения и необходимости его организационного объединения возникла в нескольких более или менее оформленных радикальных центрах.
Это было тем более актуально, что объединительные тенденции подстегивались несколькими дополнительными факторами. Во-первых, ростом студенческого движения, заметно увеличившим численность рядов радикалов и давших новых лидеров революционного лагеря. Во-вторых, усилением в стране конституционного движения, захватившего даже некоторых представителей «верхов», вплоть до брата императора великого князя Константина Николаевича. В-третьих, развитием национально-освободительного движения в Польше, вылившимся, в конце концов, в восстание 1863–1864 гг.
Осенью 1861 г. подпольный кружок, сформировавшийся вокруг редакции «Современника», по инициативе братьев Н.А. и А.А. Серно-Соловьевичей, А.А. Слепцова и при участии Чернышевского, Герцена и Огарева взял на себя роль объединительного центра. Название «Земля и воля» новому обществу было дано позже, во второй половине 1862 г. Оно представляло собой временный союз разнохарактерных кружков, объединившихся на основе взаимного компромисса и ожидавших начала крестьянского восстания. Все они надеялись встать во главе этого восстания и, направив его в русло борьбы с самодержавием, превратить стихийное восстание в социалистическую революцию.
Прежде всего «Земля и воля» взяла курс на привлечение к революционной борьбе студенчества, протестовавшего в университетских городах против ужесточения правительственной политики в области образования. Далее с открытием Шахматного клуба, общественных библиотек, народных читален, артельных книжных магазинов и т. п. радикалы заметно расширили свою легальную деятельность. Становилась серьезнее и их полулегальная работа. Привлеченная ими группа литераторов: В.С. и Н.С. Курочкины, Г.З. Елисеев, Г.Е. Благосветов, П.Л. Лавров – должны были ввести разночинного читателя в «определенный цикл понятий и интересов». Объединение радикальных сил на почве деятельного просвещения общества и народных масс находилось в прямой связи с уверенностью в близости крестьянского восстания и желанием социалистов возглавить народный протест.
На втором этапе деятельности «Земли и воли» главным становится лозунг созыва Земского собора, как одного из вариантов введения в стране конституционного правления. Недаром весной 1862 г. Н.А. Серно-Соловьевич написал «Проект Уложения императора Александра II», в котором убеждал царя в необходимости перемен в политической сфере. Новый лозунг «Земли и воли» продержался не долго, поскольку весной – летом 1862 г. правительство перешло от обороны к наступлению. Арест Чернышевского и Н. Серно-Соловьевича привел к тому, что в революционном лагере заметно возрастает роль Герцена и Огарева, то есть лондонского центра радикального движения.
Именно ими в марте 1863 г. была написана прокламация «Всему народу русскому, крестьянскому от людей, ему преданных, поклон и грамота». В ней отсутствует требование обязательного сохранения общинного землевладения, а также бессословности нового общества, защищается только равенство всех перед законом и вообще чувствуется желание воздержаться от провозглашения социалистических лозунгов, дабы привлечь на свою сторону более широкие слои оппозиции. Подобная тактика поначалу признается руководителями «Земли и воли» допустимой, но вскоре она была ими решительно осуждена. Революционеры, находившиеся в России, сочли, что в воззвании из Лондона слышалось «не столько желание земли и воли для народа, сколько желание самим подышать революцией». По их словам, республика в работах лондонских изгнанниках становилась важнее «социального дела» (то есть социального равенства), что было, с точки зрения социалистов-народников, совершенно недопустимо.
Заключительный этап деятельности тайного общества проходил под знаком отказа от надежд на крестьянскую революцию, ожидавшуюся в 1863 г. По свидетельству Н.И. Утина, «Земля и воля» перешла от «открытого боевого шествия» (прокламационных атак) к «заговорному подкопу» (ведению дел строго конспиративно). Идея немедленного осуществления требований социалистов (созыв Земского собора, безвозмездная передача крестьянству большей части пахотных земель и т. п.) заменялась широкой пропагандой этих идей. Поэтому и российский, и лондонский центры стали звать молодежь отправиться «в народ», чтобы донести до него справедливость и привлекательность социалистических требований. Однако эти планы землевольцев, как это ни странно, разрушило появление в «Современнике» в конце 1863 г. романа Чернышевского «Что делать?».
Ознакомившейся с ним радикальной молодежи, жаждавшей непосредственного дела, страстно захотелось попробовать жить «по Рахметову». Она бросилась заводить артели, проповедовать новые виды отношений между мужчинами и женщинами, играть в конспирацию, короче, занялась поиском новых форм революционной деятельности, сочетавшей легальные и подпольные средства борьбы с самодержавием. Позиции Герцена и Огарева сразу сделались для нее слишком пресными, осторожными, чуть ли не либеральными. Тем более что и популярность «Колокола», поддержавшего польское восстание, резко упала в глазах русской оппозиции (прежде всего либеральной). Во всяком случае его тираж с 3,5 тысячи экземпляров упал до 500 экземпляров. Рухнули и надежды радикалов на победу поляков, восстание было жестко подавлено правительственными войсками.
В таких условиях должна была дать о себе знать (что и произошло) разнородность землевольческих кружков. В изменившейся политической обстановке временный союз тайных кружков, ставивший перед собой определенные ближайшие просвещенческие и социально-политические цели, утратил почву для дальнейшего существования. В марте 1864 г. «Земля и воля» самораспустилась, запретив своим членам действовать «от лица целого общества или его округов». Однако и после ее роспуска радикалы продолжили поиск новых организационных форм, но уже в иных рамках и с заметными идейными и тактическими изменениями в своей программе.
Эскизы к портретам
В 1857 г. читающая Россия со смехом или с негодованием повторяла строки стихотворения еще неизвестного ей автора:
Правды нет оттого в русском мире,
Недосмотры везде оттого,
Что всевидящих глаз в нем четыре,
Да не видят они ничего.
Оттого мы к шпионству привычны,
Оттого мы храбры на словах,
Что мы все, господа, двуязычны,
Как орел наш о двух головах.
Я нашел, друзья, нашел,
Кто виновник бестолковый
Наших бедствий, наших зол.
Виноват во всем гербовый
Всероссийский наш орел…
Кто же посмел в преддверии великих реформ столь непатриотично посмеяться над уважаемым государственным символом? Как дерзкий насмешник поплатился и поплатился ли вообще за столь вызывающие «хиханьки да хаханьки»? Попробуем разобраться.
Почему-то в 1860-х гг. разночинцами (не по социальному происхождению, а по духу и идейным позициям) частенько становились те, кому на роду было написано сделаться священнослужителями или военными. Не стал исключением из этого новомодного правила и герой нашего очерка. Василий Степанович Курочкин родился в 1831 г. в семье дворянина, но его отец оказался далеко не обычным представителем первого сословия империи. Долгое время он являлся дворовым крестьянином князя В.А. Шаховского, но в 1819 г. за верную службу был отпущен барином на волю, а через девять лет упорного труда достиг чина коллежского асессора, дававшего право на получение потомственного дворянства. Так что к моменту появления на свет Василия его родители лишь третий год наслаждались своим привилегированным положением.
Сыну они с малых лет прочили «благородную» военную карьеру, а потому Василий учился в кадетском корпусе и Дворянском полку. В 1849 г. он был выпущен прапорщиком в одно из гренадерских подразделений. Однако уже в 1853 г. Курочкин вышел в отставку и определился чиновником в Главное управление путями сообщения. Вроде бы ничего из ряда вон выходящего не произошло, многие офицеры делались штатскими служащими, поскольку такой переход сулил им заметную выгоду – приобретение следующего чина, а то и двух, согласно не столько закону, сколько издавна установившемуся обычаю. В случае с Курочкиным следует принять в расчет также то, что речь шла о чрезвычайно перспективном месте службы – руководстве строительством железных дорог и надзоре за их эксплуатацией.
Однако меркантильные соображения, когда речь заходит о нашем герое, приходится сразу же отбросить. В 1857 г. он вообще оставил службу и перешел на «вольные хлеба», занявшись литературным трудом. Оказывается, сочинять стихи Василий начал еще в 10-летнем возрасте, а учась в Дворянском полку, наткнулся на «золотую жилу» – стал переводить стихи П.Ж. Беранже. Французский поэт, с неистовой страстью защищавший в своих произведениях «униженных и оскорбленных», яростно клеймивший их обидчиков, пленил Курочкина. Смелая гражданская позиция и острая социальная сатира Беранже не просто повлияли на литературный стиль и манеру его молодого русского коллеги, но во многом определили мировоззрение и судьбу последнего.
Уйдя на «вольные хлеба», Василий Степанович поначалу сотрудничал в журналах «Сын отечества» и «Пантеон», а также пытался писать водевили. Следующими ступенями его литературной карьеры стали журналы «Библиотека для чтения», «Русский вестник», «Отечественные записки». Но окончательно Курочкин нашел себя в «Искре» – еженедельном издании, прославившимся карикатурами и острыми сатирическими произведениями. Здесь Василий Степанович оказался незаменим, созданные им едкие и точные образы надолго запоминались читателями, а то и становились нарицательными.
Вот как рассуждает один из его героев, некий принц Лутоня:
Сечь, стрелять, колоть, палить, рубить,
Пусть ревут сироты, старцы, вдовы,
Были б только спасены основы…
А вот проблема «отцов и детей» в изображении поэта:
Твой отец нажил честным трудом
Сотни тысяч и каменный дом;
Облачась в дорогой кашемир,
Твоя мать презирает весь мир;
Как же ты – это трудно понять —
Ни в отца уродилась, ни в мать?
Или замечание по поводу очередной реформы системы народного образования:
В нас развились мышцы крепкие,
К нравам праотцов любовь,
Ум железный, руки цепкие
И чуть тепленькая кровь…
Розги! Ветви с древа знания,
Вам хвала превыше хвал.
Верный компас воспитания,
Наказанья идеал.
Были у Курочкина произведения, не имевшие никакой возможности просочиться в печать. Они ходили в обществе, переписываемые от руки, и выполняли функции своеобразных прокламаций:
Долго нас помещики душили,
Становые били.
И привыкли всякому злодею
Подставлять мы шею.
В страхе нас квартальные держали,
Немцы муштровали,
Что же делать, долго ль до напасти,
Покоримся власти.
Поднялись в то время на злодеев
Кондратий Рылеев,
Да полковник Пестель, да иные
Бояре честные.
Не сумели в те поры мы смело
Отстоять их дело,
И сложили головы за братий
Пестель да Кондратий.
Не найдется, что ль, у нас иного
Друга Пугачева,
Чтобы крепкой грудью встал он смело
За святое дело.
Работая в «Искре», Курочкин, по свидетельству литературного критика и одного из идеологов народничества Н.К. Михайловского, «топил свой талант в журнальной работе». Дело было не только в количестве строк, постоянно выдаваемых им «на гора» к определенному сроку. Он взял себе за правило работать с другими авторами «Искры»: одному давал мысль, другому подсказывал форму, короче, по собственным словам, «вербовал солдат и сам нес нелегкую солдатскую службу». В результате в наши дни трудно доподлинно определить, что написано Курочкиным, а что другими авторами.
Ясно одно – «Искра» становилась одним из главных рупоров общественного мнения. Читатели буквально набрасывались на каждый новый номер журнала в поиске острых и злободневных статей, карикатур и стихотворений (картина знакомая и знаковая для любой российской «оттепели» или «перестройки»). «Искру» не без оснований считали своеобразным филиалом «Современника» Н.А. Некрасова и Н.Г. Чернышевского, а после запрещения журнала филиалом «Отечественных записок», перешедших в руки Некрасова. По словам плодовитого писателя П.Д. Боборыкина, «Искра» начала играть роль герценовского «Колокола» в Петербурге, а Курочкина называли «председателем суда общественного мнения». Наверное, это было самое счастливое время в жизни Василия Степановича, хотя ему приходилось в те годы постоянно отбиваться не только от цензуры, но и от всевозможных противников справа и слева, прилежно не обходивших «Искру» своим вниманием.
Радикальность его общественной позиции выразилась и в том, что с осени 1861 г. он не просто вступил в организацию «Земля и воля», но и стал членом ее Центрального комитета, наряду с Н.А. и А.А. Серно-Соловьевичами, А.А. Слепцовым и Н.Н. Обручевым. Вскоре после этого Курочкиным начала активно интересоваться полиция. В марте 1862 г. на его квартире производится обыск в связи с делом о распространении портрета недавно арестованного поэта М.Л. Михайлова. В 1863 г. его квартиру снова обыскивают, на этот раз в связи с появлением второго номера прокламации «Свобода». Наконец, с октября 1865 г. Курочкин отдан под «постоянный и бдительный» негласный надзор полиции по подозрению в распространении идей нигилизма.
Вряд ли стоит удивляться тому, что после выстрела Д.В. Каракозова в императора Александра II 4 апреля 1866 г. Василий Степанович был арестован и более двух месяцев провел в Петропавловской крепости. В каракозовском деле он никак не был замешан, но его арест явился частью вспыхнувшей с новой силой войны властей с журналистикой, «вступившей на ложный путь» (в полицейском досье значилось около 100 имен «неблагонадежных» русских литераторов). В полицейском досье, собранном на Курочкина, без обиняков говорилось: «Нигилист и мало дает надежды на исправление».
Действительно, он и в конце 1860-х гг. оставался на прежних позициях и отступать с них не собирался. Уже упоминавшийся Боборыкин вспоминал: «Я помнил его (Курочкина. – Л.Л.) очень свежим, с мягкими блестящими глазами и благообразной бородой, с некоторым изяществом в туалете и той особенной бойкой посадкой головы, какую тогда… имели люди, веровавшие в свою прогрессивную звезду». Вот эта-то вера и была отнята у нашего героя в начале 1870-х гг.
В 1873 г. «Искра» оказалась окончательно запрещена, и от такого удара Василий Степанович оправиться не смог. Он как-то сразу постарел, стал рассеянным, угрюмым, желчным и…сильно пьющим. Умер поэт через два года после закрытия своего любимого детища, не дожив до 45-летия. Говорят, что врач, лечивший его, по ошибке впрыснул больному слишком большую дозу морфия – главного в те годы болеутоляющего средства. Кто знает, кто знает…
Похороны Курочкина, состоявшиеся 17 августа 1875 г., общественным событием не стали. За его гробом шли всего 30–40 человек.
Писать стихов в 10-летнем возрасте Николай Васильевич не удосужился, но в остальном жизненный путь этого нашего героя во многом напоминает судьбу его единомышленника, поэта-радикала Курочкина. Соколов родился в 1832 г. в семье потомственного дворянина, офицера-гвардейца, а потому другой карьеры, кроме военной, отец для своего сына не представлял. Неудивительно, что в 1845 г. Николай становится учащимся Александровского кадетского корпуса, а затем – Дворянского полка в Брест-Литовске. Его-то он и заканчивает в 1853 г. Видимо, Соколов зарекомендовал себя как перспективный молодой офицер, во всяком случае, в 1855 г. его принимают в Академию Генерального штаба. Еще обучаясь в ней, он в 1858 г. участвовал в боевых действиях против Шамиля на Кавказе.
Его карьера военного и в дальнейшем развивалась вполне успешно, так что о каком-то неудовольствии начальства или, наоборот, об обиде на него Николая Васильевича говорить не приходится. В 1859 г. он назначается адъютантом Генерального штаба в войсках Восточной Сибири, а вскоре и вообще отправляется в Пекин в распоряжение генерала Н.П. Игнатьева, выполнявшего важную дипломатическую миссию в Китае. К тому времени Соколов уже выслужил чин подполковника Генерального штаба, и для него на этой стезе все только начиналось. Однако переломы и вывихи судьбы человек, как известно, предсказать не в состоянии. Он может только пытаться противостоять им или безропотно подчиниться тому, что уготовано свыше.
В 1860 г. Николай Васильевич получает 6-месячный отпуск и решает поближе познакомиться с постоянно манящей образованных россиян жизнью Западной Европы. Подобные знакомства, порой граничившие с потрясением, многих из них, как мы знаем, заставляли совершать странные, необъяснимые, с точки зрения житейской логики, поступки. Вот и Соколов не устоял перед то ли соблазном, то ли мороком сравнения России и Европы. Во Франции он близко сошелся с П.Ж. Прудоном и сделался убежденным последователем знаменитого анархиста. После этого военная служба на благо самодержавного государства, давящего независимую мысль и не признающего прав подданных, приходит в непримиримое противоречие с его новыми убеждениями. В 1862 г. Соколов неожиданно для всех вышел в отставку и начал сотрудничать в разных журналах.
Публицистические статьи Николая Васильевича, хотя и были замечены радикальными читателями, знаковым событием в общественной жизни страны не сделались. Публика его имени не запомнила, тем более что с 1863 по 1865 г. он вновь проживает за границей. Даже изданная им там в 1864 г. работа «Социальная революция» мало что изменила. Во-первых, книга была напечатана только в 1868 г., да еще и в далеком Берне. Во-вторых, и это главное, она представлялась вторичной по сравнению с работами того же Прудона или Герцена. О Герцене, в связи с Соколовым, упомянуть не лишне, поскольку во время своего второго вояжа за границу Николай Васильевич не только познакомился со знаменитым русским революционером-эмигрантом, но даже давал уроки его дочерям.
Зато следующее публицистическое произведение, написанное Соколовым совместно с известным журналистом В.А. Зайцевым и названное ими «Отщепенцы», получило среди «новых людей» широкую известность. Что же выделило эту книгу из общего ряда подобных работ? По мнению авторов, история человечества представляла из себя непрерывную цепь борьбы угнетателей и угнетенных. «Угнетатели, – говорилось в “Отщепенцах”, – это рыцари меркантилизма, феодалы торгашества, сеньоры капитала, бездельники и плуты. Угнетенные – те же рабы, крепостные под именем пролетариев… Они работают и ничего не имеют… Они содержат общество и находятся в глубоком презрении».
Кто же активно и по всем пунктам противостоял и противостоит этим «феодалам торгашества»? Авторы дают на данный вопрос недвусмысленный ответ: «Отщепенцы те, которые делали все и ничем не сделались; которые учились всему… и не приобрели ни чина, ни диплома, ни привилегии, ни ученой степени… Отщепенцы – стихийные безумцы, восторженные труженики, которые проедают свои гроши и проживают жизнь, отыскивая причины общественных зол и бедствий, проповедуя вечную республику, блаженное социальное устройство, личную свободу, гражданскую солидарность, экономическую правду…
Отщепенцы все те, кто не думал, не умел, не желал подчиниться общей доле; кто брел неудачу, на произвол судьбы».
Жизненный путь таких неординарных людей был, конечно же, нелегок, но он, по словам авторов книги, является единственно достойным. «Горько, невыносимо горько жить в обществе… хищников! Жить с ними, сходиться, говорить, а тем более действовать с ними заодно – мучение, наказание и нравственная смерть. Да минует всякого молодого неиспорченного человека грязная чаша практической жизни!.. Пусть он знает, что в этой жизни нет жизни, потому что практические люди – мертвецы, которые хоронят друг друга… нет ничего живее Отщепенства, в котором во веки веков искали и находили спасение все честные и разумные люди, начиная с первых христиан и кончая последними социалистами».
Выход этой книги каким-то мистическим образом день в день совпал с покушением Каракозова на жизнь императора, поэтому весь ее тираж был, естественно, конфискован полицией. Однако это только поспособствовало шумному успеху «Отщепенцев». Литографированные отрывки из них, а то и полный их текст широко распространялись среди молодых радикалов, ощутивших в героях книги родственные души, воспринявших «Отщепенцев» как гимн нигилизму. Имя Соколова сделалось повсеместно известным и уважаемым передовой молодежью. Почему, однако, в разговорах «новых людей» и на их сходках звучала только его фамилия, в то время как имя соавтора если и произносилось, то вполголоса, с конспиративной осторожностью? Загадка в этом есть, но не слишком сложная.
После распространения «Отщепенцев» в списках их авторы были арестованы и оказались в одном из казематов Петропавловской крепости. На следствии Соколов, надеясь спасти обремененного семьей Зайцева, всю вину за написание «Отщепенцев» взял на себя. Соавтора ему удалось выгородить, и тот был освобожден из-под стражи, но Соколов на этом не остановился. Он не признал своей вины и категорически отверг утверждение следователей о том, будто в «Отщепенцах» содержатся призывы к неповиновению властям и порицанию христианской веры. Более того, Соколов попытался убедить судей в том, что социалистические идеи ни в малой степени не противоречат постулатам христианства.
Его наивная попытка оправдаться была, конечно же, обречена на неудачу. Николая Васильевича приговорили к 1 году и 4 месяцам заключения в крепости, а затем к бессрочной ссылке в «места не столь отдаленные». Ссылку он отбывал сначала в Мезени, а затем в Красном Яре – заброшенном углу Астраханской губернии. В 1872 г. Соколову удалось бежать из российской глухомани за границу. После трудного во всех отношениях существования в ссылке начались не менее трудные скитания по Европе. Он пытается обосноваться в Локарно, Женеве и, наконец, попадает в Париж. Здесь его семнадцатилетние странствия и заканчиваются. Николай Васильевич начинает пить и в 1889 г. умирает в парижской больнице для бедных.
Его военная карьера длилась девять лет, а литературная – всего пять. От первой из них он не получил никакого удовлетворения, вторая дала Соколову определенную известность, которая продолжалась недолго и о которой знал довольно узкий круг читателей. Однако именно карьера радикального публициста принесла, как оказалось, покой его душе.
Сразу и не определишь, типична судьба Пантелеева как представителя прогрессивной молодежи 1860-х гг. или заметно отличается от жизненного пути большинства его единомышленников. Видимо, не очень типична, если иметь в виду тех, кто до последних дней жизни во всем, каждым словом и действием оставался верен идеалам юности. Или, наоборот, вполне типична, если речь заходит о тех «шестидесятниках», кто, оставаясь верен своим взглядам в главном, сумел освободиться от сопровождавших их утопий, от того максимализма, который обычно свойственен мечтаниям юности.
Лонгин Федорович родился в 1840 г. в городе Сольвычегодске. Его отец Федор Савельевич отслужил положенный срок в армии, а после отставки сделался начальником инвалидной команды Сольвычегодска. Вскоре после рождения сына он заболел и уехал лечиться в Вологду, а инвалидной командой фактически управляла его жена Анна Ивановна, женщина решительная, строгая, живо напоминавшая Василису Егоровну из «Капитанской дочки» Пушкина. Родом она была из когда-то зажиточной, но разорившейся купеческой семьи. Лечение в Вологде мало помогло Федору Савельевичу, и он умер, когда Лонгину не исполнилось и полутора лет. После смерти кормильца семейный бюджет Пантелеевых насчитывал ровно 3 копейки, что не оставляло им никаких перспектив для жизни в Сольвычегодске. Анна Ивановна с сыном и дочерью переезжают в Вологду, где и живут на нищенскую пенсию за потерю кормильца в 28 руб. в год.
Монашки одного из окрестных монастырей обучили Лонгина грамоте, а его сестру мать отдала на воспитание в семью местных бездетных помещиков Одинцовых. С 1848 г. у них стал проводить часть года и Лонгин, получая тем самым приличное домашнее образование. В 1850 г. он был принят на казенный кошт в Вологодскую гимназию, а чтобы поддержать мать и сестру, учил на каникулах детей помещика Пегалина, получая за это полпуда муки в месяц. Успехи Лонгина в науках были замечены окружающими, и в середине 1850-х гг. он, благодаря помощи добрых людей, уехал в Петербург, где поступил на казенный кошт в университет.
К 1861 г. Пантелеев занимает видное место в общественной жизни университета: он делается одним из распорядителей студенческой кассы взаимопомощи, членом совета студенческой библиотеки, а также организатором сходок учащейся молодежи. Когда в 1861 г. в университете начались волнения, вызванные введением новых, более жестких правил для студентов, Лонгин Федорович принял в них активное участие. В результате 28 октября того же года он был арестован и два месяца провел в Петропавловской крепости. Выйдя из нее в начале декабря, Пантелеев становится членом комитета по организации лекций для студентов в здании Городской думы, поскольку университет был временно закрыт властями.
Его общественная активность не осталась незамеченной серьезными радикалами. В первой половине 1862 г. один из создателей «Земли и воли» А.А. Слепцов предложил Пантелееву вступить в подпольную организацию. Тот с восторгом откликнулся на это предложение, более того, став членом «Земли и воли», он принял в ее ряды не менее двадцати знакомых студентов. Он сближается с Чернышевским, имя Пантелеева становится известным и Герцену. Лонгин Федорович участвовал в организации подпольных типографий, сборе средств в помощь революционерам, в написании и распространении землевольческих прокламаций. На этом, можно сказать, закончилась первая часть его жизни, и вскоре началась вторая, мало похожая на первую.
11 декабря 1864 г. Лонгина Федоровича арестовали за принадлежность к революционной организации, поддержавшей польское восстание 1863 г. По приговору суда он был лишен всех прав и сослан на 6 лет в каторжные работы. В середине 1866 г. Пантелеев с сопровождавшей его женой, дочерью богатого золотопромышленника, прибыл в Енисейскую губернию. Нужные связи всегда были вещью в России очень полезной, а порой и незаменимой. Тесть Пантелеева В.Н. Латкин вовремя «подмазал» местные власти, и те заменили родственнику уважаемого золотопромышленника каторжные работы поселением в Енисейской губернии. Вольнопоселенец – это вам вовсе не каторжник.
Поначалу Пантелеев служил в компаниях Латкина, затем – другого промышленника, В.И. Базилевского, проявив при этом редкую хватку и способность к коммерции. Постепенно он дорос до поста управляющего приисками Базилевского, а затем начал и собственное дело, принесшее ему весьма солидное состояние. Вот почему, когда в 1874 г. Лонгин Федорович был восстановлен в правах, то в Петербург вернулся далеко не тот бедный и бесправный студент, который в середине 1860-х гг. под конвоем покидал столицу империи. Теперь Пантелеев считался властями вполне добропорядочным предпринимателем.
Заработанные деньги он тратил на «дело», только само «дело» понималось им несколько иначе, чем в юности. Пантелеев помогает семье Чернышевского, за что получил письменную благодарность как от Ольги Сократовны, так и от самого Николая Гавриловича. В 1877 г. он открыл собственное издательство и возглавлял его вплоть до 1907 г. За тридцать лет издательство Пантелеева выпустило свыше 255 наименований книг общим тиражом в 650 тыс. экземпляров, цифра по тем временам огромная. Среди этих книг были работы ведущих ученых: И.М. Сеченова, А.Н. Бекетова, Н.И. Кареева, В.В. Водовозова, М.М. Ковалевского. Издавал он и публицистику Н.А. Добролюбова, В.А. Зайцева, а также классические произведения мировой науки и литературы: Апулея, Тацита, Спинозы, Паскаля, Монтескье, Гексли, Мицкевича и др.
Иными словами, Пантелеев издал целую библиотеку как работ по философии, истории, социологии, политической экономии, физике, естествознанию, так и произведений русской и зарубежной литературы. Не будем лукавить, коммерческая составляющая играла для Лонгина Федоровича немалую роль, но на первом месте для него всегда оставалась культурно-просветительская сторона дела.
Принимал наш герой и прямое участие в общественной жизни страны. В 1901 г. он подписал коллективное письмо, протестующее против организованного полицией избиения студентов торговцами и дворниками на Казанской площади в Петербурге. После этого в его доме был произведен обыск, на что Пантелеев ответил резким письмом на имя министра внутренних дел Д.С. Сипягина. Последствия такого неординарного поступка не заставили себя долго ждать – Лонгина Федоровича на три года выслали из Петербурга. Правда, в этот момент он и без того находился на отдыхе в Триесте, где благополучно и провел годы высылки.
В 1905 г. Пантелеев сделался членом партии кадетов (конституционных демократов), но особой активности в работе партии не проявлял, занимаясь делами близкого ему Литературного фонда. Через два года после вступления в кадеты он ликвидировал свое издательство, после чего сотрудничал в ряде буржуазно-либеральных изданий, а также занимался коллекционированием живописи (в основном портретов русских мастеров). Умер Лонгин Федорович в декабре 1919 г. на 80-м году жизни, и его смерть на фоне разворачивавшейся Гражданской войны прошла незамеченной.
Такая вот жизнь «шестидесятника» XIX века, и кто может сказать, была ли она типичной для молодежи 1860-х гг. или из ряда вон выходящей?
Сползание в экстремизм
Недостаточно определять нравственность верностью своим убеждениям.
Вряд ли можно с полным основанием назвать точную дату или определенное событие, говорящие о выходе на первый план в российском радикальном движении экстремизма и деятелей, придерживавшихся крайне левых взглядов. По установившейся традиции за подобную точку отсчета принимают прокламацию «Молодая Россия», авторами которой считаются П.Г. Заичневский и П.Э. Аргиропуло. Она была обнародована в мае 1862 г. и вызвала большой шум в обществе и переполох власть предержащих. Что ж, не будем нарушать традицию и начнем именно с нее.
«Молодая Россия» была издана от имени некого Центрального революционного комитета и рисовала холодящие душу картины. «Мы не страшимся, – говорилось в ней, – хотя и знаем, что прольется река крови, что погибнут, может быть, невинные жертвы». С точки зрения авторов воззвания, путь революции – единственно возможный для достижения страной прогресса, причем революция обязательно станет кровавой и неумолимой. Только она может сокрушить все без исключения основы современного общества и погубить сторонников традиционного порядка. В прокламации впервые для 1860-х гг. поставлена задача захвата власти партией революционного меньшинства. Переворот рисуется ее авторами в виде успешного восстания в столицах, а об остальном, по их мнению, не стоило беспокоиться, поскольку «массы всегда становятся на сторону свершившегося факта».
«Молодая Россия» взорвалась в российском обществе как петарда и вызвала целый шквал противоречивых откликов. Либеральный лагерь отнес ее к фантазиям «воспламененного воображения» фрондирующей молодежи. Герцен же справедливо заметил, что: «…никакое меньшинство из образованных не может сделать у нас неодолимого переворота без власти или без народа… пока деревня, село, степь, Волга, Урал покойны, возможны одни олигархические и гвардейские перевороты». В свою очередь Чернышевский посетовал на то, что авторы «Молодой России» преждевременно озвучили планы радикалов, и вновь указал на опасности, связанные с совершением неподготовленной и неуправляемой революции.
Он отправил в Москву Слепцова для переговоров с таинственным Центральным революционным комитетом. Никаких следов Комитета Слепцов, естественно, не обнаружил, зато выяснил, что «Молодую Россию» написал находившийся под арестом Заичневский. Времена пока что стояли патриархальные, и он надиктовал воззвание товарищам, свободно посещавшим его в узилище. Те выносили листочки с записями на волю, Аргиропуло редактировал их, а в результате появилась литографированная прокламация. Ничего удивительного в этом не было, поскольку в 1860–1861 гг. в Москве, по слухам, насчитывалось до 150 литографических станков, из которых, по данным полиции, только 96 имели официальную регистрацию.
Между тем появление «Молодой России» имело важные для революционного лагеря последствия. Оно несчастным образом совпало с мощными пожарами, охватившими Петербург, Москву и некоторые губернские и уездные города. Возгорания имели совершенно объективные причины: весна выдалась на редкость засушливая, города, в массе своей, были деревянными, противопожарное оборудование допотопным, – так что последствия виделись совершенно предсказуемыми. Однако властям показалось выгодным связать эти пожары с деятельностью революционеров, в первую очередь со взглядами и высказываниями их вождей. В результате сложной, с элементами провокации и фальсификации интриги полиции удалось не только арестовать, но и отправить в сибирскую ссылку Н.Г. Чернышевского. Революционное движение оказалось обезглавленным, лишившись не просто авторитетного лидера, но и наиболее трезвомыслящего радикала-просветителя.
Свято место, как известно, пусто не бывает. На смену ему пришли люди, называвшие себя последователями Николая Гавриловича, но опиравшиеся только на те его высказывания и выводы, которые полностью совпадали с их собственными представлениями о социалистическом будущем России. Во второй половине 1863 г. в Москве начал складываться кружок поволжских студентов. Посетивший вскоре старую столицу землеволец В.В. Чуйко уверил их в том, что в землевольческих организациях состоит до 8 тысяч человек (согласно исследованиям историков, эту цифру можно смело уменьшить в 40 раз). Поверив его словам, кружок поволжских студентов объявил себя одной из землевольческих ячеек, а во главе его встал Н.А. Ишутин. Тогда же Чуйко посоветовал студентам заводить различные ассоциации и артели.
Момент образования кружка оказался переломным для революционного движения в России. К 1863 г. стало ясно, что вопрос о крестьянской революции самой жизнью отодвинут на неопределенное время. Прокламационные удары и наскоки потеряли всякий смысл – на первое место вышла задача сближения с народом «путем общения и разделения с ним труда и быта». Ради этого предстояло наладить прочные связи с другими объединениями радикальной молодежи как в Москве, так и за ее пределами, вплоть до польского подполья. Таким образом, ишутинский кружок, возникнув как землевольческая ячейка, вскоре сделался центром притяжения московских и периферийных объединений молодежи.
Ишутин оказался человеком решительным, но склонным к фантазиям и мистификациям. Он намеревался добывать необходимые для деятельности кружка средства в виде пожертвований от сочувствующих, а также другими возможными и невозможными средствами, не исключая грабежа и воровства. Ишутин вообще был неистощим на самые немыслимые планы и задумки, предлагая зачем-то подготовить взрыв Петропавловской крепости или отворить двери московских острогов и устроить мятеж с помощью выпущенных из них уголовников. Однако прежде всего он постарался подчинить себе членов кружка, желая бесконтрольно распоряжаться их судьбами. Один из ишутинцев, В.Н. Шаганов, вспоминал, как товарищи «прямо требовали, чтобы я не смел жениться на девушке, которую я люблю, и чтобы совсем оставил ее, а то это измена делу…».
Когда другой кружковец, А.П. Полумордвинов, имел неосторожность возражать на какое-то предложение Ишутина, раздались голоса, требовавшие его убить, так как он, будучи не согласен с лидером, нарушает необходимую субординацию, слишком много знает, а значит, может быть опасен для их общества. Студенты-ишутинцы всерьез обсуждали проблему: должен ли порядочный человек заниматься наукой, поскольку люди, погрузившись в академические занятия, якобы забывают о нуждах народа. Создаваемое ими тайное общество Ишутин назвал «Организацией» и уже на этой стадии подумывал о разделении ее членов на «рыболовов» и «охотников». Первые должны были вести пропаганду и «вылавливать» будущих агентов «Организации», вторые делались террористами-смертниками, готовыми стрелять в «дрофу», то есть в царя.
Во главе «Организации» должен был стоять «президент», наделенный неограниченной властью над ее членами. Общество мыслилось как охватывающее ряд губерний Российской империи (чуть позже у него появилось два центра – Московский и Петербургский. При этом второй все же подчинялся первому). Под началом столичных членов «Организации» состояли члены губернские, ведущие пропаганду в народе и среди молодежи. Все без исключения члены «Организации» находились под сильнейшим влиянием романа Чернышевского «Что делать?», ставшего для ишутинцев подлинным компасом в бурном море жизни. Пытаясь на практике осуществить завещанное мыслителем-социалистом, они начали заводить ассоциации и артели, видя на тот момент именно в них главное средство борьбы с несправедливым социально-экономическим и политическим строем.
Ишутинцы организовали переплетную артель, швейную мастерскую (ну куда же без примера незабвенной Веры Павловны?), ватную фабрику в Можайском уезде Московской губернии. В артелях и мастерских, помимо непосредственной работы, обсуждались книги и журналы, а также читались лекции по различным предметам. В планы ишутинцев входило открытие чугуноплавильного артельного завода в Калужской губернии и создание сельскохозяйственной ассоциации-фермы во Владимирской или Симбирской губерниях. Причем привлекать к своим задумкам они старались не только убежденных нигилистов и нигилисток, но и угнетенный элемент в виде, например, уличных женщин.
Кстати, этот слой населения Российской империи имел в XIX в. ряд как весьма оригинальных, так и достаточно банальных названий: «лоретки», «кокотки», «камелии», «погибшие, но милые создания», «Магдалины XIX века», но самое замечательное среди них – «жертвы общественного темперамента». Подобные «жертвы», сначала соблазнившись речами агитаторов-радикалов и придя работать в мастерские, вскоре бросали это трудное и монотонное занятие, предпочитая прежний, более привычный для них способ добывания денег. Так что вклад ишутинцев в решение женского вопроса в России оказался минимальным.
Ведение же коллективных артелей и мастерских оказалось занятием далеко не простым, а порой и скучновато-занудливым. Нужно было учитывать конъюнктуру рынка, искать районы выгодных закупок сырья, места сбыта готовой продукции и считать, считать, считать… Все это мало подходило для радикальной молодежи, обуреваемой жаждой общественно полезной деятельности. Их производственные замыслы были чистой воды утопией, обреченной на неудачу. В условиях становления капиталистической экономики коллективные предприятия неизбежно подчинялись ее законам и превращались не в социалистические, а в обычные капиталистические кооперативы. К тому же средств у ишутинцев хватало на заведение относительно мелких предприятий, постоянно сталкивавшихся с жесткой конкуренцией со стороны крупных производителей. Поэтому чем дальше, тем больше молодежь стала привлекать открытая политическая борьба с царизмом.
Ей льстило и нравилось то, что этот вид деятельности был полон опасностей, своеобразной романтики, жертвенности. К тому же сам Чернышевский писал в своем замечательном романе: «Через несколько лет, очень немного лет, к ним («новым людям». – Л.Л.) будут взывать: “Спасите нас! и что они будут говорить, будет исполняться всеми”». Правда, в его произведении подобное могло произойти лишь после смены целой череды периодов успешной деятельности революционеров и торжества реакции. Но молодежь сочла, что этой «излишней» подробностью не грех и пренебречь. Можно сказать, что, следуя за словом учителя, ишутинцы по-своему «проиграли» весь роман «Что делать?» в жизни – от артельных мастерских и провозглашения свободной любви до появления в их рядах несгибаемых рахметовых.
При этом они не обратили никакого внимания на то, что «женщина в розовом», олицетворяющая в романе успешный социально-политический переворот, в одной из последних глав прощается с героями «Что делать?», покидая их до лучших времен. Иными словами, мимо начинающих экстремистов прошло предупреждение Чернышевского о том, что революции не происходят по желанию стремящихся устроить и возглавить их радикалов. Для успешного свершения социалистических переворотов необходим ряд условий, и прежде всего: мощный экономический или социально-политический кризис, до предела усиливающий бедствия народа, а также наличие разветвленной, готовой к действию подпольной организации, имеющей связи и сторонников в различных слоях общества.
Ишутинцам, видимо, казалось, что учитель перестраховывался, и для совершения социалистического переворота вполне достаточно их желания и решительности. Иными словами, трезвому реализму Чернышевского они противопоставили идеализацию общины, которая, по их мнению, сама по себе являлась образцом искомого гармоничного общественного строя. Просветительство уходило на далекую периферию концепции молодых радикалов. А ведь любая идеализация форм общественного существования, как это ни парадоксально, оборачивается насилием над народом, когда выясняется, что он сам и формы его жизни не отвечают представлениям революционеров об идеале.
Для подготовки переворота Ишутин объединил самых преданных ему членов «Организации» в еще более законспирированную группу, получившую название «Ад». Это был кружок «бессмертных» или «мортусов» (вообще-то обитатели ада обычно называются по-другому), стоявший над «Организацией» и осуществлявший контроль за деятельностью ее членов. Они-то втайне от единомышленников занялись подготовкой цареубийства. «Мортусы» должны были жить под чужими именами, порвать связи с родными и близкими. Им предписывалось «сосредоточить в себе ненависть и злобу ко злу и жить, и наслаждаться этой стороной жизни». К тому времени ишутинцы связались с петербургским кружком И.А. Худякова, и тот стал важной частью «Организации».
Члены «Ада» беззастенчиво мистифицировали непосвященных в их игры товарищей, рассказами о том, что Сибирь может отделиться от России и перейти под покровительство Соединенных Штатов, или что Герцен якобы уже выслал эмиссаров в Казань, чтобы поднять татар на мятеж; что «Организация» изначально является частью мощного бакунинского Интернационала, который Михаил Александрович пока еще только пытался сколотить за границей. При этом «мортусы» планировали ограбить почту, дабы получить необходимые для своей деятельности средства, а также отравить одного из членов «Организации» (В.А. Федосеева), с тем, чтобы унаследованное им от родителей имущество пошло на дело революции. Поговорить с Федосеевым о добровольной передаче имущества в распоряжение «Организации» они почему-то не считали нужным, видимо, это было бы слишком банально, поскольку не несло в себе никакой «героики».
Вот таким образом в радикальном движении начинали вырисовываться, пока что на словах, ростки нечаевщины, вскоре за которыми последовала, как мы увидим, и уже вполне зрелая нечаевщина. Бесчеловечные дела с необычайной легкостью следуют за человеконенавистническими предложениями; это добрые и высокие свершения медлят, десятки раз перепроверяя, действительно ли к ним кто-то взывает. Пока же в действиях ишутинцев присутствовала лишь игра ума, в ходе которой отсутствие дела заменялось буйными фантазиями. Во всяком случае, они разрабатывали достаточно немыслимые планы побега Н. Серно-Соловьевича во время его пересылки из Москвы в Сибирь, а то и освобождения из сибирского далека самого Чернышевского.
Если говорить о делах реальных, то в недрах «Ада» началась активная подготовка к покушению на жизнь императора Александра II. «Мортусы» верили, что чаемого ими переворота можно добиться путем серии цареубийств. После череды насильственных смертей венценосных особ напуганное правительство, по их мнению, поневоле согласится обустроить страну на социалистических основаниях. Внешне новая Россия должна была быть построена по примеру Северо-Американских Штатов, но на иных социальных принципах. Она представлялась радикалам бессословным объединением общин и артелей, издающих собственные законы и живущих в любви и согласии. Во главе общественного управления должно было встать Народное собрание, состоявшее из депутатов, выбираемых всем населением страны сроком на один год.
Для совершения покушения на жизнь царя Ишутин вызвал в Москву своего двоюродного брата Д.В. Каракозова. Тот, еще ничего не совершив, в середине марта 1866 г. размножил в Петербурге написанную им прокламацию «Друзьям рабочим», объяснявшую цель покушения на монарха. В ней, в частности, говорилось: «Удастся мне мой замысел, я умру с мыслью, что смертью своею принес пользу дорогому моему другу русскому мужичку. А не удастся – так все же я верю, что найдутся люди, которые пойдут по моему пути. Мне не удалось – им удастся. Для них смерть моя будет примером и вдохновит их». В последнем Каракозов, к сожалению, не ошибся.
После недолгой и достаточно безалаберной подготовки он 4 апреля 1866 г. у решетки Летнего сада в Петербурге стрелял в императора, но промахнулся. Согласно официальной версии, точный выстрел Каракозову помешал сделать крестьянин Костромской губернии О.И. Комиссаров, подтолкнувший покушавшегося под локоть. С точки зрения правительственной пропаганды, подобный вариант развития событий казался необычайно привлекательным. Комиссаров представал продолжателем дела другого уроженца Костромской губернии Ивана Сусанина, спасшего в свое время от рук поляков первого царя из дома Романовых Михаила Федоровича (костромичи, видимо, умудрились взять подряд на спасение русских монархов). Да и то, что именно крестьянин предотвратил гибель Александра II от рук дворянина, звучало для власти обнадеживающе.
В верноподданническом угаре Святейший синод выступил с удивительной инициативой, предложив ежегодно 4 апреля проводить на месте покушения крестный ход в память о чудесном избавлении монарха от смертельной опасности. Тут не выдержал даже московский митрополит Филарет (Дроздов), справедливо усомнившийся, стоит ли постоянно напоминать россиянам о том, что возможно покушение подданного на жизнь царя.
Задержанный на месте преступления Каракозов вскоре дал признательные показания, и «Организация» Ишутина-Худякова была полностью разгромлена полицией. Покушение Каракозова осудили и Чернышевский, и Герцен. Последний писал в «Колоколе»: «Выстрел 4 апреля был нам не по душе. Мы ждали от него бедствия. Только у диких и дряхлых народов история пробивается убийствами…» Резкие слова Герцена многим молодым радикалам показались обидными и несправедливыми, их отношение к социалисту-эмигранту как к человеку, отставшему, склонному к либерализму, после этого оформилось окончательно и бесповоротно. Оценка же Чернышевского стала известна только его ближайшему по ссылке окружению, а потому не могла повлиять на ситуацию в революционном лагере.
Говоря о надеждах ишутинцев, необходимо отметить, что покушение Каракозова, по их мнению, даже если бы не произвело революции, могло помочь возвести на престол великого князя Константина Николаевича, готового, как они считали, дать России конституцию. В обществе существовало также предположение, что Каракозов стрелял в царя с провокационной целью, дабы поднять народ против дворян, один из которых осмелился в ответ на крестьянскую реформу стрелять в «царя-освободителя». Наконец, третьи говорили о том, что выстрел 4 апреля был местью Александру II за то, что его реформы отстрочили надвигавшуюся революцию. Самое же главное заключалось в изменении психологии российских радикалов, у них, судя по всему, начинал развиваться «комплекс Раскольникова», носители которого считали, будто ради блага одних людей можно и нужно убивать других.
На суде дала о себе знать дремучая наивность многих обвиняемых. Некоторые из них даже не смогли внятно ответить на вопрос: что такое социализм? Для построения справедливого общества им казалось достаточным «заставить или просить правительство ввести социализм», будто он мог возникнуть по распоряжению правительства или «для введения социализма перевести на русский язык некоторые книжки». Тем не менее Каракозов и Ишутин были приговорены к смертной казни. 3 сентября 1866 г. на Смольном поле в Петербурге Каракозова повесили, а через месяц там же Ишутину, подвергнувшемуся омерзительной инсценировке казни, объявили о помиловании и наказании бессрочной каторгой. Скончался он в январе 1879 г. в тюремном лазарете на Нижней Каре от тяжелого психического заболевания.
Давая оценку выстрелу Каракозова и всей деятельности ишутинцев, Г.А. Лопатин справедливо замечал: «Схема так называемого каракозовского заговора отводила на первое время самому народу очень мало места в насильственной перемене его участи». Участники заговора питали искренние симпатии к народу, особенно к его низшим слоям, к «черни». Они готовы были помогать ему материально, распространять в этой среде свои взгляды, но, не доверяя революционному инстинкту народных масс, пытались подменить их собой, считая, что час самостоятельного действия народа еще не пробил.
Первая вершина экстремизма. С.Г. Нечаев
Обычно тот, кто плюет на Бога, плюет сначала на человека.
Зимой 1868 г. на сходках и вечеринках петербургского студенчества появился некто Сергей Геннадьевич Нечаев, учитель закона Божьего и одновременно вольнослушатель Петербургского университета. Худенькому, нервному, с резкими жестами молодому человеку студенческие споры по поводу учреждения касс взаимопомощи, предоставлении права на сходки и заведение общественных кухмистерских казались детским лепетом, игрой, не стоящей внимания серьезных людей. С появлением общественных касс и кухмистерских жизнь студентов, по его мнению, радикально улучшиться не могла. Надо выходить на демонстрации против самого монархического режима. За этим неизбежно должны были последовать репрессии и высылка студентов на родину. В ответ на жестокость правительства волнения распространятся на все учебные заведения империи, за этим последуют новые гонения и еще более сильный протест со стороны молодежи. В конце концов подобная борьба может и должна породить народный бунт, сметающий ненавистный режим.
Высмеянный за пустые и несвоевременные призывы вожаками петербургского студенчества, Нечаев запустил миф о своем крестьянском происхождении, тяжелом труде с малых лет, поздней грамотности, пытаясь таким образом возвыситься над ничего не знающей о жизни народа молодой интеллигенцией. Но и это не помогло, срочно требовалось что-то более действенное. В его голове зрел замысел создания в России многочисленной тайной организации, в которой кружки и отдельные «пятерки» членов подчинялись бы единому центру (Комитету) во главе с решительным руководителем, то есть с самим Нечаевым. Причем Комитет нужно было создать обязательно к началу 1870 г., когда истекал 9-летний срок временнообязанных отношений крестьян с помещиками и когда, по расчетам революционеров, окончательно осознавшие обман реформы селяне должны были подняться «в топоры» против агентов правительства.
Нечаев начал не с поисков единомышленников и объединения их в подпольный кружок, а с выстраивания героической биографии, вернее автобиографии, революционного вожака и создания вокруг его имени ореола героики и таинственности. Прежде всего он отомстил вожакам столичного студенчества, отправив им по почте провокационные письма и прокламации, чем привлек к фигурам своих оппонентов и критиков внимание полиции. Тем самым Нечаев надеялся подвергнуть их репрессиям и «вычеркнуть их из обычной колеи» студенческого движения. Причем делал он это, по его словам, не из пошлой мести, а для пользы самих студенческих лидеров, дабы выковать из них несгибаемых революционеров. А вскоре Сергей Геннадьевич скрылся от всех знакомых, но прежде подбросил им записку о том, что его арестовали и везут в Петропавловскую крепость.
Затем он появился в Москве, утверждая, что ему удалось бежать из крепости, а потому он должен срочно скрыться за границей. В марте 1869 г. Сергей Геннадьевич пребывает уже в Швейцарии, где пытается получить деньги на революционное «дело» из так называемого «бахметьевского фонда», распорядителями которого являлись Герцен и Огарев. Заметим, что после побега за границу он распустил слух, будто бы Нечаева по пути в сибирскую ссылку задушили жандармы, однако волны общественного возмущения сообщение, к его удивлению, не вызвало.
Герцен молодому радикалу не поверил, более того, отверг его рассказы о широком радикальном движении в России и необходимости действовать безотлагательно, справедливо сочтя их ложью. «Дикие призывы, – писал он, – к тому, чтобы закрыть книгу, оставить науку – и идти на какой-то бессмысленный бой разрушения, принадлежат к самой неистовой демагогии… Я не верю в серьезность людей, предпочитающих ломку и грубую силу развитию и сделкам. Проповедь нужна людям, проповедь неустанная, ежеминутная проповедь, равно обращенная к работнику и хозяину, к земледельцу и мещанину».
Зато Огарев и Бакунин, очарованные Нечаевым, предоставили ему значительную сумму из упомянутого фонда. В Швейцарии тот издал несколько прокламаций, выслав их по случайным российским адресам, чем обеспечил ничего не подозревающим людям неприятности с полицией (ситуация нам уже знакомая). Этого настоятельно, по мнению Сергея Геннадьевича, требовало «дело», поскольку «ничто так не революционизирует человека, как ночь, безвинно проведенная в полицейском участке». Главное же, Сергей Геннадьевич издал в Швейцарии две брошюры: «Народная расправа» и «Катехизис революционера». Даже одному из соавторов «Катехизиса» Бакунину тот показался «катехизисом» не революционеров, а «абреков» (что не помешало Михаилу Александровичу до поры поддерживать молодого друга, или, как он его называл, «тигренка», во всех его начинаниях). Впрочем, о «Катехизисе» мы поговорим чуть позже, пока же поинтересуемся политическими целями Нечаева.
Новая, социалистическая Россия, по его представлениям, должна была выглядеть следующим образом. После переворота революционная партия буквально все объявляет общественным достоянием и повсеместно организует рабочие артели. Для тех, кто не захочет в них вступить, будут закрыты общественные столовые, общественные спальни (!) и все виды общественного транспорта. Они остаются без средств к существованию и оказываются перед альтернативой: или труд, или голодная смерть. Каждая артель выбирает оценщика, который фиксирует количество произведенного и потребленного данным коллективом. Все эти сведения стекаются в «Контору», стоящую над группой артелей; обществом же в целом управляет неизвестно как образовавшийся «Комитет». Физический труд становится обязателен для всех, кроме занятых управлением, науками или искусством.
Но и люди, занятые ими, обязаны представлять в соответствующие «конторы» планы своих начинаний и получать одобрение этих планов «свыше». Дети с младых ногтей, ради установления равных возможностей для их развития, оказываются в особых трудовых школах. Матери могут воспитывать их и самостоятельно, но при этом должны отрабатывать определенное количество часов на пользу общества. Основным лозунгом подобного «земного рая» должна была стать следующая сентенция: производить как можно больше, а потреблять как можно меньше. Молодые экстремисты, как мы видим, по-своему «развили» учение Чернышевского о социалистическом обществе.
Проект Нечаева – прекрасный образчик казенного или, по выражению Герцена, «первобытного» коммунизма, но, если вы заметили, – это только набросок плана, абрис будущего общества. Более детально разработанного проекта Нечаев так никогда и не представил, считая подобный труд совершенно излишним, что для экстремистов 1860-х гг. вообще весьма характерно. Они были больше озабочены разрушением существующего строя, подготовкой, так сказать, «стройплощадки» для возведения кем-то после них нового здания всеобщей справедливости и неизбывного счастья. «Мы считаем, – писал в 1869 г. Нечаев, – дело разрушения настолько громадной и трудной задачей, что отдадим ему все наши силы, и не хотим обманывать себя мечтой о том, что у нас хватит сил и умения на созидание. А потому мы берем на себя исключительно разрушение существующего строя, созидать не наше дело, а других, за нами следующих». Поэтому для него было совершенно неважно, каким окажется облик «свободной» России: станет ли она неким государственным зданием или произойдет добровольное объединение общин и артелей, существующих независимо друг от друга и свободно обменивающихся продуктами своего труда без участия каких бы то ни было государственных структур.
Методы же действия самого Сергея Геннадьевича и нечаевцев вообще – это совершенно особая статья. Реванш за петербургскую неудачу он решил брать в Москве. Из-за границы Нечаев вернулся с мандатом некой Всемирной революционной организации (опять отголоски только еще задуманного бакунинского Интернационала). Согласно этому мандату, Нечаев назначался эмиссаром упомянутой Организации в России, то есть руководителем всего революционного движения в ней. В Москве он организовал кружок из двух десятков человек, получивший название «Народная расправа». Сам Нечаев, ради предания деятельности этого кружка большего веса, предпочитал называть его «Обществом». Это мало что меняло на деле, но кое-что объясняло в психологии самого вожака.
Будучи по делам в Петербурге, он рассказывал тамошним радикалам о «могучем» московском Центре революционного движения, а в Москве – о якобы существующей «грандиозной» петербургской Организации. Вообще же основатель «Народной расправы» искал людей не самостоятельно мыслящих, а доверчивых и внушаемых. Ему было некогда убеждать своих соратников, раскрывать перед ними собственные взгляды. Он пытался прежде всего сплотить членов кружка дисциплиной, основанной на неизбывном страхе. Человека, пойманного в капкан, не к чему убеждать и уговаривать, он и так душой и телом принадлежит «делу» и вождю, стоящему во главе этого «дела».
Сергей Геннадьевич, скажем, предлагал знакомым распространять написанные им прокламации. Если же те отказывались, ссылаясь на недосуг или ненужный риск, то он заявлял, что станет присылать им воззвания по почте, и тогда они будут вынуждены избавляться от опасных листков, передавая их «по цепочке». Мысль о том, что получатели его «бессмертных» творений могут их попросту уничтожить, не укладывалась в голове «вождя». Нечаев также собирал подписи людей, желающих участвовать в политических демонстрациях, а потом держал опрометчивую молодежь в кулаке, заставляя ее делать то, что ему нужно, угрожая в противном случае представить эти списки в полицию. Он практиковал также внезапные инспекции подставных ревизоров, якобы присланных «Всемирной революционной организацией», поощрял также и взаимные проверки друг друга членами «Народной расправы».
Иногда на сходки студентов Сергей Геннадьевич являлся в офицерском мундире, делая вид, будто он возвращается с тайного собрания сочувствующих радикалам военных. Стараясь достать средства, всегда позарез необходимые подпольщикам, он организовал наглый шантаж юриста Калачевского. Для этого нечаевцы подбросили ему компрометирующие бумаги, а затем нагрянули к юристу переодетые жандармами и под угрозой ареста вынудили его подписать вексель на 6 тысяч руб. Замечательный писатель Ю.В. Давыдов, тонко исследовавший радикальное движение 1860—1880-х гг., назвал нечаевщину «болезнью» и справедливо заметил, что в радикальном сознании «она сидит глубоко». О том, насколько он прав, поговорим позже. Пока же обратимся к несколько иным сюжетам.
Еще до появления феномена нечаевщины Герцен заметил, что в революционных кругах наличествует «свой национальный, так сказать, аракчееевский элемент, беспощадный, страстно сухой и охотно палачествующий». Говоря о палачестве, Александр Иванович в случае с Нечаевым попал в точку. Вершиной деятельности «Народной расправы» стало убийство собственного члена – студента Ивана Ивановича Иванова. Вся вина несчастного слушателя московской Земледельческой академии заключалась в том, что он осмелился усомниться как в подлинности мандата, выданного Нечаеву «Всемирной революционной организацией», так и в существовании подобной организации вообще. Глава «Народной расправы», считавший жесткое единоначалие одним из главных условий успешной деятельности революционеров, объявил товарищам, будто ему удалось по своим каналам выяснить, что Иванов является осведомителем полиции и может их всех выдать со дня на день.
Заманив студента в грот на берегу пруда в Петровско-Разумовском лесопарке, специально отобранная группа нечаевцев убила его и скрылась, но по неопытности оставила на месте преступления массу улик. Сергей Геннадьевич надеялся, что участие в этом убийстве сплотит ряды его соратников, повяжет их кровью, сделает решительнее, энергичнее, но просчитался. Все исполнители казни Иванова (кроме Нечаева, скрывшегося за границу и позже арестованного в Швейцарии) были вскоре задержаны и предстали перед судом. Тут-то, во время судебных слушаний российское общество воочию познакомилось с феноменом нечаевщины во всей его полноте и неприглядности. Оказалось, что обман, шантаж, убийство «из принципа» считались экстремистами совершенно в порядке вещей, установленном Нечаевым для себя и своих единомышленников. Именно тогда потрясенному обществу стал известен документ, пропитанный цинизмом, абсолютной безнравственностью и каким-то убежденным в своей правоте человеконенавистничеством – «Катехизис революционера».
Пересказывать все положения этого экстремистского произведения бессмысленно, достаточно ознакомиться лишь с небольшой цитатой, раскрывающей его суть. «У революционера, – пишут авторы «Катехизиса», – нет ни своих интересов, ни дел, ни чувств, ни привязанностей, ни собственности, ни даже имени. Все в нем поглощено единым исключительным интересом, единою мыслию, единою страстию – революцией. Он… разорвал всякую связь с гражданским порядком и со всем образованным миром, со всеми законами и приличиями… Нравственно для него все, что способствует торжеству революции. Безнравственно и преступно все, что мешает ему. Все… чувства родства, дружбы, любви, благодарности и даже самой чести должны быть задавлены в нем единою холодною страстью революционного дела…У товарищества нет другой цели, кроме полнейшего освобождения и счастья народа, т. е. чернорабочего люда. Но… товарищество всеми силами и средствами будет способствовать к развитию тех бед и тех зол, которые должны вывести, наконец, народ из терпения и принудить его к поголовному восстанию…»
Выведение «новой породы» людей – занятие, издавна привлекавшее деспотов и тиранов всех мастей, и, как показали события XX в., не всегда безнадежное. Другой вопрос, как долго действует на человека магия подобных заклинаний, во что в итоге превращается «холодная страсть революционного дела» и каково жить без родства, дружбы, любви и чести? Однако бацилла нечаевщины опасна не только и даже не столько этим. Страсти-мордасти «Катехизиса революционера» потребовались Сергею Геннадьевичу для того, чтобы утвердить в умах и душах своих сторонников новый (на самом деле старый, как мир) вид нравственности. Главный постулат его морали был подхвачен большевиками и звучит, напомним, так: нравственно все то, что способствует торжеству революции, безнравственно все то, что ему препятствует. Нравственность, понятно, здесь совершенно ни при чем, однако безаппеляционность этого постулата освящена, как водится, обещаниями счастливого будущего народных масс, путь к которому известен только революционной партии.
Задачей подобных «хитрых» построений являлось отстаивание правоты лозунга, известного со времен иезуитов и Н. Макиавелли: «Цель оправдывает средства». Вряд ли существует цель более высокая и гуманная, чем обеспечение счастливого будущего для своего народа, а то и всего человечества. Именно на роль пастырей-поводырей России на пути к такому будущему и претендовали социалисты 1860—1870-х гг. Посему любые средства и методы достижения этой цели оказывались в глазах многих и многих из них оправданными и даже необходимыми. Обман, шантаж, убийство врагов и усомнившихся единомышленников – все превращалось, в пусть и крайние, но допустимые меры на пути к желанной цели. Аморальность, возведенная в ранг политики, оказалась средством необыкновенно действенным, чрезвычайно опасным и, как это ни печально, весьма привлекательным.
Послушаем совсем не сторонника Нечаева, одного из народников 1870-х гг. В.К. Дебагория-Мокриевича: «Один из важных принципиальных вопросов, возбужденных показаниями и объяснениями Успенского, которые он давал суду, в частности об убийстве Иванова, был вопрос о средствах, допустимых или недопустимых для достижения известной цели; и хотя мы отрицательно относились к мистификациям, практиковавшимся Нечаевым, так как, по нашему мнению, нельзя было обманывать товарищей по делу, но в вопросе об убийстве Иванова, после размышлений, мы пришли к другому заключению, – именно: мы признали справедливым принцип: “цель оправдывает средства”». Вот этого-то и добивался Сергей Геннадьевич – утверждения в умах молодых радикалов старого принципа иезуитов, позволяющего отбросить всякие «интеллигентские» сомнения.
О чем же размышляла «передовая» молодежь, знакомясь с материалами процесса нечаевцев? Верно, никак уж не о гибельности указанного принципа. Не размышляла она и о природе нечаевщины, беспощадно вскрытой Ф.М. Достоевским в его романе «Бесы», написанном как раз под впечатлением процесса над нечаевцами. Не поняла она и того, что ненависть к несправедливости, неистовость, с которой радикалы боролись с монархическим режимом, их абсолютное неприятие традиций оказывались коварной дорогой не вперед, а назад – к тому злу, от которого они так яростно отрекались. Бесами и нелюдьми в итоге делаются именно те, кто считает себя выше остальных смертных, кто полагает, что может осчастливить человечество, будто бы зная путь к его спасению, кто готов на все, чтобы заставить людей идти именно по указанному радикалами пути.
Позволим себе небольшой отрывок из еще одного мемуарного произведения. В «Истории моего современника» В.Г. Короленко писал: «На небольшой сходке обсуждались нравственные вопросы в связи с растущим революционным настроением… Поставили вопрос конкретно: предстоит, скажем, украсть “для дела”. Можно это или нельзя?.. Когда речь дошла до Гортынского… он подумал и сказал: “Да. Я вижу: надо бы взять. Но лично про себя скажу: не смог бы. Руки бы не поднялись”. Россия должна была пережить свою революцию, и для того нужно было и базаровское бесстрашие в пересмотре традиций, и бесстрашие перед выводами. Но мне часто приходило в голову, что очень многое у нас было иначе, если бы было больше той бессознательной, нелогичной, но глубоко вкорененной нравственной культуры, которая не позволяет некоторым чувствам легко следовать за “раскольниковскими” формулами.
Да, русские руки часто слишком легко поднимались и теперь поднимаются на многое, на что не следовало…»
К сожалению, Короленко абсолютно прав. Нечаевщина заразила многих и надолго. Помните в «Катехизисе революционера» обещание поддерживать то зло и те беды, которые должны были, в конце концов, довести народ до повсеместного бунта? Так вот, будущий народоволец Н.К. Бух рассказывал об одном товарище, который предлагал идти в деревню, чтобы сжигать и помещичий, и крестьянский хлеб. «Вы признаете, – говорил он, – что голод служит одним из факторов революции? Так почему бы не создать его искусственно?» Действительно, почему бы и нет? Подумаешь, страдания и смерть тысяч людей! Ведь нравственно все то, что способствует делу революции…
«Порадовал» Нечаев революционное движение России и утверждением в нем принципа «демократического централизма», согласно которому меньшинство безоговорочно должно подчиняться решениям большинства (которое чаще всего подменялось решениями «центра»). Речь, понятно, идет не о подчинении партии мнению народных масс, а лишь о том, что принятое руководством партии решение является обязательным для всех ее членов. Иными словами, «демократический централизм» обеспечивал и поддерживал жесткое единомыслие в партийной среде, запрещая дискуссии по поводу любых вопросов, решенных большинством (откуда взявшимся? кем собранным?), чего не было и в помине ни у декабристов, ни у деятелей начала 1860-х гг.
Разночинная среда, в чем мы еще не раз убедимся, дала народническому движению прекрасный человеческий материал. Но она же заразила это движение болезнями, связанными с изначально деклассированным состоянием разночинцев. Среди этих болезней – ненависть ко всему, что связано с высокой культурой, подлинной наукой, образованием и действенным просвещением. Ограниченность кругозора, сектантство, как способ мышления, привели к попыткам экстремистов выдать собственную точку зрения за универсальную отмычку, открывавшую любые двери, мешали им слушать иные мнения. Это, в свою очередь, влекло за собой склонность к авантюризму, неразборчивость в средствах, выпячивание собственного «я» в деле революции.
Нечаев же и в заключении остался верен себе. Говорили, что он сумел распропагандировать роту солдат охраны Алексеевского равелина Петропавловской крепости. Честно говоря, то, что там произошло, пропагандой назвать очень трудно. Убеждая темных солдат в том, что он является то ли представителем части высшего петербургского «света», оппозиционной Александру II, то ли посланником Иисуса Христа на земле, Сергей Геннадьевич полностью подчинил их себе. Они носили ему с воли газеты и кое-какие продукты, попадая во все большую зависимость от узника. В самом начале 1880-х гг. он с помощью «служивых» сумел даже связаться с членами Исполнительного комитета «Народной воли». Нечаев вел с народовольцами переговоры о своем побеге, заодно предложив им захватить с помощью «распропагандированных» им солдат охраны всю царскую семью во время очередного богослужения в Петропавловском соборе. Планы главы экстремистов были разрушены событиями 1 марта 1881 г. После убийства Александра II нечаевский заговор был раскрыт. Солдат, до конца восхищавшихся сумевшим подчинить их себе узником, разослали по отдаленным гарнизонам, самого же Нечаева приковали к стене. Мучиться ему оставалось недолго, просидев в крепости почти 10 лет, он умер в 1882 г. от водянки, осложненной цингой.
Но вот что вызывает удивление. А.И. Успенская (сестра прославившейся позже В.И. Засулич и жена одного из членов «Народной расправы») вспоминала о Нечаеве необычайно тепло и даже с признаками раскаяния: «Мне стыдно было сознавать, что у меня есть личная жизнь, личные интересы. У него же ничего не было, – ни семьи, ни личных привязанностей, ни своего угла, никакого решительно имущества». Соратник Нечаева А.К. Кузнецов писал в автобиографии: «Я все же искренно преклоняюсь перед Нечаевым, как революционером». Им и в голову не приходило, что истинно глубоким психологическим мотивом действий Нечаева было главным образом самоутверждение. Видимо, данный мотив подсознательно оказался близок и понятен многим его поклонникам. Социализм же делался в данном случае лишь удобным, со всех точек зрения, прикрытием личных устремлений.
Среди горячих поклонников Нечаева, что не удивительно, оказались и большевики. В трудные годы становления Советской России В.И. Ленин говорил: «Нечаев должен быть весь издан. Необходимо изучать, дознаваться, что он писал, где он писал, расшифровать все его псевдонимы, собрать воедино и все напечатать». Причем глава Советского государства призывал сделать это не для выявления и лечения страшной болезни. Отнюдь нет. Известный большевик А.И. Гамбаров разъяснял суть ленинского указания следующим образом: «Нечаев был революционер, и революционер такого исключительного масштаба, такого пламенного размаха, аналогичного которому трудно найти в истории нашего движения. История знала немало примеров исключительного революционного героизма. Тем не менее на ее страницах нельзя найти хотя бы одного революционера, сколько-нибудь напоминавшего собою Сергея Нечаева».
Ну что тут скажешь? Как заметил поэт: «Каждый выбирает по себе…»
Эскизы к портретам
Он мог бы стать крупным ученым, членом разных научных обществ и академий. Подтверждая это, один из ведущих филологов своего времени И.И. Срезневский горячо убеждал Худякова: «Вы еще молоды: двадцати одного года вы будете кандидатом, двадцати двух – магистром, двадцати трех можете быть доктором, двадцати четырех – академиком». Казалось бы, чего еще желать? Однако судьба и сам Иван Александрович распорядились его талантом совершенно иначе.
Он являлся разночинцем в полном смысле этого слова. Худяков родился в 1849 г. в Кургане в семье учителя, и главный урок, который он вынес из семейного воспитания, – недопустимость делать что-либо вполсилы. Иван был одним из лучших учеников сначала уездного училища, а с 1853 по 1858 г. – Тобольской гимназии. В 1858 г. Худяков поступает в Казанский университет, но, не обнаружив в преподавателях большого интереса к своей любимой филологии, в следующем году переводится в университет Московский. Здесь он живет почти что затворником, анахоретом. Во всяком случае, его участие в знаменитых «студенческих историях» 1860–1861 гг. практически незаметно.
Исключили же его в 1861 г. из числа студентов университета совсем не за революционную деятельность, а как не сдавшего переходных экзаменов. Не сдал же их блестяще одаренный юноша потому, что все его время отнимала подготовка к печати замечательных сборников, сделавших ему имя среди филологов. В 1860 г. вышли подготовленные Худяковым «Сборник великорусских народных исторических песен для юношества» и первый выпуск «Великорусских сказок». В 1861 г. – второй выпуск «Великорусских сказок» и «Великорусские загадки». В 1862 г. он безуспешно пытается экстерном сдать экзамены в Казанском университете, но удается ему это сделать только в Петербурге. В том же году выходит третий выпуск «Великорусских сказок», а в 1863 г. еще один сборник: «Материалы для изучения народной словесности».
За эти труды Иван Александрович был награжден почетной медалью Русского географического общества, которая вдохновила его на новые свершения. В 1864–1865 гг. он издает два выпуска «Рассказов о старинных людях» и «Самоучитель для начинающих обучаться грамоте». Самоучитель, кстати, заслужил высокую оценку Герцена, заметившего: «Превосходно составленный учебник, то есть из ряда вон». В начале 1866 г. в свет вышли «Рассказы о великих людях средних и новых времен». Ученая карьера нашего героя вроде бы шла в гору, но в апреле 1866 г. его жизнь круто изменилась.
Дело в том, что годом ранее, во время очередного визита в Москву Худяков, уже бывший членом небольшой революционной группы, познакомился с Ишутиным и членами его «Организации». На встрече речь пошла об объединении московского и петербургского подполья с целью укрепления революционных сил. Летом 1865 г. Иван Александрович уехал за границу, чтобы установить связи с радикальной эмиграцией. Герцен показался ему малоинтересным представителем либералов 1840-х гг., а вот с «молодой эмиграцией» – Н.И. Утиным, М.К. Элпидиным, А.А. Серно-Соловьевичем – он сразу нашел общий язык. Во всяком случае, прочные контакты с ней были им установлены, и именно от Худякова ишутинцы узнали о существовании Европейского революционного комитета и о том, что они являются его ветвью в России (речь опять шла о бакунинском Интернационале, создаваемом в противовес I Интернационалу К. Маркса).
Итак, отныне, по словам Г.А. Лопатина: «Он (Худяков. – Л.Л.) принадлежал душой и телом московскому кружку заговорщиков и составлял центр петербургского отделения этого общества». Деньги, заработанные изданием книг, Иван Александрович отдавал на дело революции. Он вообще отказывал себе в элементарных удобствах, тратя гонорары на «дело» или предметы, необходимые ему для работы. Скажем, из 150 руб., полученных за первый выпуск «Великорусских сказок», 130 руб. он потратил на покупку научных книг. При этом Худяков достаточно трезво оценивал новых соратников. Об Ишутине он говорил, что тот не годится на роль заговорщика, хотя и обладает некоторыми организаторскими способностями, а также несомненным ораторским талантом. Правда, в вопросе о цареубийстве между ними оказалось много общего.
Возражая одному из товарищей, считавшему, что «всякое убийство само по себе преступление, не оправдывающееся никакими целями», Худяков говорил, что в случае с императором оно «извинительно и необходимо», поскольку «государи и их фамилии не так легко откажутся от своей власти». Поэтому во избежание массового кровопролития «лучше пожертвовать жизнью нескольких царственных особ». С другой стороны, внезапный приезд Каракозова в Петербург все же застал его врасплох, да и само намерение убить царя именно в этот момент показалось Худякову преждевременным и плохо подготовленным.
Подобного мнения придерживался не он один. Есть данные, указывающие на то, что товарищи убеждали Каракозова отказаться от покушения до 1869 г., но он был непреклонен. Видя решительный настрой москвича, петербуржцы оказали ему всю необходимую помощь. Может быть, Худякова вдохновляла надежда на то, что: «Если в Петербурге вспыхнет революция, то ни один государь в Европе не усидит на троне. Варшава отделится, Познань и Галиция тоже. Это поведет за собой революцию в Австрии и Пруссии; другие державы не отстанут…» В общем, такая вот перманентная революция, или говоря проще: «Мы на горе всем буржуям мировой пожар раздуем!» На деле же после выстрела 4 апреля 1866 г. следствие быстро вышло на Ивана Александровича и уже 7 апреля он был арестован.
Доказать его активное участие в подготовке покушения Каракозова и вообще в деятельности ишутинского кружка следствию не удалось. Тем не менее он был осужден на вечное поселение в отдаленных местах Сибири. Ивану Александровичу пришлось пережить страшные минуты, когда 4 октября 1866 г. на Смольном поле в Петербурге состоялась мрачная инсценировка гражданской казни революционеров. Ишутин при этом был поставлен на эшафоте в балахоне смертника под петлей виселицы, а остальных привязали к позорным столбам. Ишутину накинули петлю на шею и продержали в таком положении 10 минут. Лишь после этого появился фельдъегерь и огласил «царское прощение», казнь заменили каторгой и пожизненным поселением в Сибири.
Худякову для отбывания наказания был выбран Верхоянск, и якутский губернатор получил приказ о соблюдении строжайшего режима для поднадзорного. Верхоянск – это российский полюс холода, зимой температура здесь доходит до минус 70 градусов по Цельсию. Согласно переписи 1897 г., здесь имелось 59 дворов, в которых проживало 356 жителей, в основном якутов и «объякутившихся» русских. Понятно, что за тридцать лет до этого и дворов, и людей было еще меньше. Почта же в эту глухомань приходила два раза в год и в 1860-х, и в 1890-х гг.
Губительными для Ивана Александровича стала не суровость климата и режима содержания, а отсутствие достойного общества и бездействие, на которое он отныне был обречен. Худяков пытался его преодолеть, составляя русско-якутский и якутско-русский словари; по заданию географа Г. Майделя вел наблюдения за климатом Верхоянска. Позже его записки позволили академику Г.И. Вильду вычислить среднегодовую температуру здешних мест. Однако главными его трудами стали «Краткое описание Верхоянского округа» и «Материалы для характеристики местного языка, поэзии и обычаев», оставшиеся в рукописях.
Между тем условия жизни ссыльного брали свое. С 1869 г. у Ивана Александровича стали замечаться признаки душевного расстройства. После усиленных просьб родственников, поддержанных верхоянским начальством, его в 1874 г. перевели в Якутск, а в 1875 г. – в Иркутск. Ссыльный Н.П. Гончаров, посетивший Худякова в иркутской больнице, писал о том, что увиденное им в больничной палате «было каким-то мучительным переживанием ужаса». Умер Иван Александрович в сентябре 1876 г. и похоронен в одной могиле с двумя неизвестными бродягами.
Самобытный историк, честный чиновник, Прыжов стал не только сторонником Нечаева, но и одним из убийц несчастного студента Иванова. На суде над нечаевцами он оказался чуть ли не вдвое старше (к тому времени ему исполнилось 44 года) остальных обвиняемых. Как же угораздило этого хилого, полуслепого (страдал сильнейшей близорукостью), безусловно не кровожадного человека попасть в компанию убийц «из принципа»? Как и чем он поплатился за верность идеям нечаевского экстремизма?
Иван Гаврилович родился в Москве в 1827 г. Его отец, Г.З. Прыжов, являлся крепостным видного екатерининского вельможи В.А. Всеволожского. За храбрость, проявленную в Бородинской битве, Прыжов был награжден орденом Святого Владимира, дававшим право на потомственное дворянство, и был отпущен барином на волю. Однако оформить дворянство Гавриле Захаровичу удалось только в 1856 г., так что его старший сын Иван родился в семье мещанина. В детстве, по собственным словам нашего героя, он был ребенком «болезненным, забитым и страшно заикался». В общем-то это неудивительно, поскольку отец правил семьей по заветам «Домостроя», не чураясь рукоприкладства за малейшее неповиновение.
В 1849 г. Иван закончил знаменитую Первую Московскую гимназию, что располагалась на улице Пречистенка, но поступить на словесное отделение Московского университета ему не удалось. Формально отказ был объяснен сокращением числа студентов, на самом же деле причиной отказа стало низкое происхождение Прыжова. Пришлось поступать на медицинское отделение, которого сокращение числа студентов не коснулось, и тайком бегать на лекции Т.Н. Грановского, С.М. Соловьева, Ф.И. Буслаева и прочих корифеев истории и филологии. Увлечение их курсами привело к тому, что занятия медициной были запущены, и в 1850 г. Прыжова исключили из числа студентов. Лекции любимых профессоров он дослушал позже, сделавшись вольнослушателем университета.
Пока же вместо учебы пришлось поступить на службу. Иван Гаврилович становится экзекутором Московской палаты гражданского суда, а после ее закрытия в 1867 г. – смотрителем работ на строительстве железной дороги Витебск – Киев. Однако тянуло его совершенно к иному. Главным делом жизни Прыжова становится изучение довольно своеобразных сюжетов истории России. Автором он оказался весьма плодовитым. С 1860 по 1869 г. одна за другой выходят его книги: «Житие Ивана Яковлевича, известного пророка в Москве» (о знаменитом юродивом Корейше и его посетителях-пациентах, безоговорочно веривших в бесноватые выкрики и пророчества своего кумира); «Нищие и юродивые на Руси»; «Малороссия (Южная Русь) в истории ее литературы». Наконец, прославившая Прыжова «История кабаков в России в связи с историей русского народа». Всего же за эти годы Иван Гаврилович издал около 50 книг и статей по русской истории.
Несмотря на огромную работоспособность, жилось ему очень трудно, да и когда жилось иначе завсегдатаям российских кабаков и трактиров? Вот как описывает историю появления главного труда нашего героя писатель и книговед С.Ф. Либрович: «Это было в 1867 г. В книжный магазин М.О. Вольфа вошел невзрачной наружности человек, лет 40–45, одетый в рубище, и, показывая толстую, исписанную крупным почерком рукопись, обратился к Вольфу с вопросом: “Не купите ли вы у меня вот эту “штуку” для издания?” Маврикий Осипович с удивлением посмотрел на странного посетителя и спросил, кому принадлежит рукопись. “Это мой труд, – ответил тот. – Он заключает в себе историю кабаков в России”. Странная тема, равно как и странная личность, заинтересовали Вольфа. Он принял рукопись для просмотра, обещал дать ответ через две недели и спросил у своеобразного историка адрес. “Адрес, – произнес неуверенно тот. – Этого я указать не в состоянии. Сегодня я в ночлежке, а завтра, может быть, выгонят оттуда”».
Между тем названные нами работы были лишь малой частью задуманного Прыжовым. Человеком Иван Гаврилович оказался стеснительным до самоуничижения и одновременно крайне самолюбивым. Не получив высшего образования, он поставил перед собой грандиозную задачу – написать многотомный исторический труд, осветив в нем те стороны жизни народа, от которых признанные историки не просто отворачивались, но которые они, по его словам, презирали. Хватка у Ивана Гавриловича действительно имелась, во всяком случае, в его работах чувствуется живой интерес к тому, о чем он пишет. Кроме того, высказывался он обо всем напористо и напрямик, невзирая на приличия и академическую объективность. В своей самой знаменитой книге «История кабаков в России» он совершенно неистов и когда пытается переложить вину за русское пьянство «на татар, ляхов и жидов», и когда горячо обвиняет в нем правительство.
Прыжов раз за разом проводит мысль о бесчеловечной роли государства в производстве и продаже спиртных напитков. Верховная власть, по его словам, из века в век шла по самому легкому пути для получения денег с населения, повсеместно расставляя таможенные рогатки и собирая тамгу (налог), а также строя всевозможные питейные заведения, куда россияне с горя несли последние копейки. Он собрал огромный фактический материал, позволивший Достоевскому в романе «Бесы» сделать однозначный вывод: «Моря и океаны водки испиваются на помощь бюджету». Надо признать, что и сам Прыжов помог в этом отношении бюджету в немалой степени. Впрочем, об этой его слабости мы уже упоминали, да и касается она совсем другой стороны жизни нашего героя.
В 1869 г. Иван Гаврилович, как ни странно, становится членом «Народной расправы», возглавляемой Нечаевым. Впрочем, что же тут странного? Прыжов со всеми его комплексами стремился «состояться» не только как ученый, но и как активный борец за счастье народа (в очередной раз напомнила о себе «безместность» разночинцев). Кстати, в «Бесах» Достоевский вывел его в образе добряка и фантазера Толкаченко, вербовавшего революционеров среди уголовников и проституток (извините, среди «жертв общественного темперамента»). Прыжов действительно, по свидетельству современников, был в повседневной жизни «прост как дитя», являлся «фантазером, любящим толкаться между народом без всякой определенной цели». Простоту и фантазерство Ивана Гавриловича оставим на совести авторов мемуаров, а вот толкание его «между народом» было далеко не бесцельным.
Дело в том, что Нечаев поручил Прыжову вести пропаганду среди фабричных рабочих, уголовного элемента и прочих завсегдатаев кабаков, трактиров и тайных притонов. Он давно был здесь своим человеком, поскольку именно в этих заведениях, по его словам, можно было познакомиться с жизнью «низов» и собрать материал для задуманного им многотомного исследования их жизни. Что касается радикалов, то у них имелся собственный взгляд и особый расчет на упомянутую часть общества. Как писал в одном из своих воззваний Бакунин: «Разбой – одна из почтеннейших форм русской жизни. Разбойник в России – настоящий и единственный революционер без фраз, революционной риторики, революционер непримиримый, неутомимый на деле, революционер народно-общественный, а не сословный. В тяжелые промежутки, когда весь рабоче-крестьянский мир спит, кажется, сном непробудным, лесной разбойничий мир продолжает свою отчаянную борьбу и борется до тех пор, пока русские силы опять не проснутся».
Как мы уже отмечали, все эти уголовно-революционные игрища привели нечаевцев к убийству своего товарища. Насильно вовлеченный в него Прыжов во время расправы с Ивановым находился в состоянии полнейшего аффекта. Позже, на следствии он ничего не мог вспомнить ни о себе, ни о товарищах, находившихся в роковом гроте. По их же словам, он сначала пытался держать Иванова за руки, а после убийства несчастного стрелял в Нечаева, но промахнулся, что, учитывая его сильную близорукость и темноту в гроте, совсем неудивительно.
Несмотря на все старания адвокатов представить Ивана Гавриловича простецом и фантазером, он в 1871 г. был осужден на 12 лет каторги и вечное поселение в Сибири. Его жена О.Г. Мартос последовала за мужем в Сибирь, пополнив длинный список беззаветно самоотверженных российских женщин. Благодаря в первую очередь ей Прыжов держался в ссылке достойно и пытался продолжить научную работу. Во всяком случае, в его архиве остались рукописи книг: «Собака в верованиях человека», «Записки о Сибири», «Декабристы в Сибири на Петровском заводе», «Граждане на Руси».
Окончательно Ивана Гавриловича сломила смерть в 1885 г. его супруги. Он остался один, кем-то обворованный, без всяких средств к существованию. Вдруг вернулась прежняя болезнь или привычка – он запил. Умер Прыжов в том же 1885 г., пережив жену всего лишь на несколько месяцев. Похоронен на кладбище Петровского завода недалеко от могилы самого любимого им из декабристов – И.И. Горбачевского.
Успенский родился в семье дворянина, служившего казначеем Нижегородского дворянского института. В этом институте Петр Гаврилович и обучался с 1857 по 1864 г., окончив его с серебряной медалью. Желая получить высшее образование, он поступил на естественный факультет Петербургского университета, но, разочаровавшись в академических штудиях, ушел со второго курса. Молодого человека, искавшего настоящего «дела», судьба привела в Москву, где он заведовал библиотекой и книжным магазином А.А. Черкесова. Тогдашние библиотеки и книжные магазины являлись своеобразными молодежными клубами, поэтому неудивительно, что Успенский свел близкое знакомство с членами ишутинской «Организации» и пропагандистского кружка Ф.В. Волховского. Однако их деятельность чем-то не устраивала нашего героя, и по-настоящему он нашел себя чуть позже.
В начале 1869 г. Петр Гаврилович познакомился с Сергеем Нечаевым, и они волей судеб оказались созданными друг для друга. Современник, хорошо знавший и не то чтобы любивший, но уважавший Успенского, писал, что это был человек, убежденный в необходимости жестокости, не обладавший сильным характером, но вместе с тем казавшийся твердокаменным. Он, как и многие молодые люди, писал стихи (конечно, те, что проходили по разряду «гражданской лирики»), был насмешлив, ироничен и бесконечно предан товарищам, разделявшим экстремистско-народнические взгляды. Успенский стал одним из учредителей общества «Народная расправа» и хранителем его документов, в том числе и печально знаменитого «Катехизиса революционера».
Когда встал вопрос о необходимости убийства И.И. Иванова, то Петр Гаврилович оказался одним из самых горячих приверженцев этой страшной расправы. По его словам, подобное убийство носило абсолютно нравственный характер, так как «все среднее, все шаткое надлежит уничтожать, оно должно выжигаться каленым железом». В ходе самого убийства Нечаев в темноте грота по ошибке начал было душить Успенского, но вовремя опомнился. Именно Петр Гаврилович подал руководителю «Народной расправы» револьвер, из которого тот застрелил Иванова. В 1871 г. Успенский был судим на процессе нечаевцев и приговорен к 15 годам каторги и вечному поселению в Сибири. Приговор ему, Прыжову и Кузнецову объявили, привязав к позорным столбам, выставленным на Конной площади в Петербурге.
Сначала наш герой оказался на Александровском заводе, а с 1875 г. его перевели на печально знаменитую Карийскую каторгу. Здесь он впал в депрессию и попытался покончить счеты с жизнью. Товарищи успели спасти Успенского, а излечил его от приступов отчаяния приезд к нему жены Александры Ивановны (сестры Веры Ивановны Засулич) с малолетним сыном Виктором (позже тот стал известным врачом и даже был избран депутатом II Государственной думы). В 1879 г. Петр Гаврилович оказался переведен в «вольную команду», то есть стал вольнопоселенцем, но в начале 1881 г. министр внутренних дел М.Т. Лорис-Меликов отменил «вольную команду» для этого разряда ссыльных.
Помещенные вновь в каторжную тюрьму, заключенные начали готовить побег. Для этого они тайно рыли подземный ход из тюремной кухни, расположенной недалеко от забора тюрьмы. Что они собирались делать «на воле», трудно сказать, им казалось, что главное выбраться из тюремных стен. Успенский в этих замыслах не принимал никакого участия, жил, полностью уйдя в себя, сторонясь товарищей (жена с сыном к тому времени уже уехали из Сибири). Подкоп был открыт начальством совершенно случайно, но заключенные в случайность не поверили. Для них оказалось достаточно того, что Петр Гаврилович мог донести, и эта возможность перевесила отсутствие убедительных доказательств его вины.
27 декабря 1881 г. Успенский был найден повешенным в своей камере. Власти предпочли счесть его смерть самоубийством, но тюремный врач зафиксировал в протоколе вывих у умершего правого плеча, кровоподтеки на его теле и лице, надорванный рот. Иными словами, Петра Гавриловича сначала задушили, а уж потом повесили, неумело имитировав самоубийство. Да и по свидетельствам заключенных, он, заподозренный в предательстве, был убит Ф.Н. Юрковским, И.К. Ивановым и А.М. Беламезом. Эта казнь вызвала бурный конфликт между заключенными на Каре. Для предотвращения дальнейших эксцессов ими был выбран товарищеский суд в составе И.Н. Мышкина, С.Ф. Ковалика и А.И. Зунделевича.
Выслушав свидетелей, суд пришел к выводу о бездоказательности обвинений против Успенского. И все-таки жертвы порой вопиют об отмщении. Вот и Петру Гавриловичу аукнулось его: «Все шаткое подлежит уничтожению»… Провозглашавший справедливость убийства «из принципа», известный нечаевец, в конце концов сам пострадал от того же принципа. Хотя какой там принцип? Один из очевидцев назвал случившееся с Успенским «эпидемическим помешательством на тюремной почве». Да и как могло быть иначе в каторжном зазеркалье, где речка зовется Карой, ближайшая сопка – Арестантской башкой, а две улицы поселения – Говнюшкой и Теребиловкой?