Декабристы — страница 13 из 95

Высится пышный дворец, горит он блеском алмазов, белеет под ним снежный фундамент и мрачный лес лежит у его ног. Это – Глетчер. Дивным резцом изваяны его стены, блестит и горит он своим убранством. Вокруг него стоят алтари из снега и, чистые, лежат на них приношения. Кто ваятель этого дворца и кто его житель? Ваятель – Век, отрасль вечности – мысль Творца, а житель его – царь роковой смерти. Человеку нет в этом дворце места. Сюда не взойдет он; для него, если уж он решился подняться на высоту – есть иное жилище. Там, под стенами дворца, стелется темный лес, необозримый для слабого человеческого зрения; частый, густой и дикий лес. В нем, если захочет, пусть живет человек и с высоты смотрит долу. Сирый жилец мира фантазии, пусть он тихо смотрит по сторонам и поддерживает пылкий дух своих мечтаний. Несчастный! в мире повсюду он зрит суету, зрит нищету чистых стремлений… Взглянет он ввысь – перед ним недоступная холодная вершина, посмотрит он долу – под ним сельская жизнь в своей вековой неподвижности (стихотворение «Глетчер», 1838).

В таких символических образах рисовалась Одоевскому земная жизнь человека, поставленного среди не им созданной и непобедимой природы, безразличной и холодной во всей ее божественной красоте. Выйти из инертной сельской жизни, из первобытного своего состояния – человек должен. Пылкий дух заставляет его идти вперед, влечет его на высоту, и мирная жизнь сменяется для него блужданием в непроглядном лесу, у подножия таинственного храма природы, созданной вечностью и творческой мыслью Бога. Состязаться с Богом в таком творчестве он – смертный пришелец – не может, но он не может также и остаться в долине: она тесна для него и таинственная высь его манит.

Необуздан бывает человек в своих стремлениях, мыслях и чувствах. Велик и ничтожен он в своих порывах. Он – как лавина.

Рванулась она и катится по склону крутогора… трепетному взору она кажется орудием неба; гром ее гремит по полянам. Для нее нет препятствий. Утес дрожит под ее ударом, и лес ложится на землю. Жестока бывает она в своем страшном, свирепом боренье: гибнут стада, гибнут люди. Все поглощает она и стремглав несется к озеру. И вот, когда она, полная ярости, в вихре снега и пара, мнит, что уничтожит и это препятствие… она сама гибнет. На нее падает луч солнца, и грозный шар, тая, обращается в воду («Лавина»).

Опять ряд символов: велик и грозен бывает человек, когда дает простор своей силе, – хочет сказать поэт. Все, что становится поперек дороги этой силе, может погибнуть, и страшная жестокость сопровождает иногда ее проявление. Но есть и для этой разрушительной силы нежданная могила и – что важнее – есть в мире солнце, есть свет духа, который обращает грубую и опасную снеговую глыбу в мирные и ясные воды.

Много в жизни человеческой и загадочно-страшного и жестоко-несправедливого, но как бы ни был труден путь земной, он все-таки есть движение от худшего к лучшему.

Этот непостижимый путь волнует нас своей мучительной тайной. Как скудно наслаждение сердца в этой жизни, как смешаны на этом похоронном пире скорбь с радостью! Иногда все кажется тенью, и весь мир как бы обширная гробница —

Но вечен род! Едва слетят

Потомков новых поколенья,

Иные звенья заменят

Из цепи выпавшие звенья;

Младенцы снова расцветут,

Вновь закипит младое племя,

И до могилы жизни бремя,

Как дар, без цели, донесут

И сбросят путники земные…

Без цели! Кто мне даст ответ?

Но в нас порывы есть святые,

И чувства жар, и мыслей свет,

Высоких мыслей достоянье!

В лазурь небес восходит зданье:

Оно незримо, каждый день

Трудами возрастает века;

И со ступени на ступень

Века возводят человека.

[«Элегия», 1830]

И возведут они его, наконец, на ту высоту, с которой он, в сознании своей нравственной победы, сможет спокойно обозреть пройденный им страдальческий путь разочарований, ошибок и преступлений.

За этот-то глубокий смысл, вложенный самим Богом в жизнь человека, смысл, освященный тайной Искупления и символически выраженный в тайне Воскресения, Одоевский любил жизнь.

Итак, он любил ее прежде всего за ее духовную красоту, за то, что она была ареной для нравственных подвигов человечества, ареной торжества, обещанного человеку и дарованного ему Богом.

XV

Кроме этой духовной красоты поэт любил в мире и его красоту внешнюю. Это была его вторая любовь – живая и сильная в его поэтической душе. Много великолепных поэтических образов, взятых из жизни природы, рассыпал Одоевский в своих случайных стихотворениях. Он не мог пройти мимо этой внешней красоты, не почувствовав прилива любви к творенью и наплыва религиозных чувств.

Поэзия – не Божий ли глагол,

И пеньем птиц, и бурями воспетый?

То в радугу, то в молнию одетый,

И в цвет полей, и в звездный хоровод,

В порывы туч, и в глубь бездонных вод.

Единый ввек и вечно разнозвучный?

[«Поэзия», 1837–1839]

– спрашивал он.

Свою песню он нередко делал отзвуком этой таинственной речи Создателя, но всегда в его описаниях и сравнениях зерном мысли и родником чувства оставался человек – созерцатель и сожитель этой немой величаво-красивой природы.

Не затем, чтобы забыть о людях, присматривался и прислушивался Одоевский к природе, а лишь затем, чтобы найти соответствие между ней и человеком. Мы встречали уже несколько таких описаний в его символических картинах природы, мы встретим их много и в его чисто лирических стихотворениях. Всегда в его пейзажах заключен скрытый или явный намек на какое-нибудь чисто человеческое чувство. Рисует ли поэт зеленое море родных полей, рощ и холмов и пышную сень лесов, вдоль которых бежит простая русская речка, «одетая, как невеста, в небесную лазурь» («Река Усьма», 1837) – мы чувствуем, что эта картинка набросана изгнанником в первую минуту свидания с отчизной, – так много в ней игривой радости, так эта речка бросается в объятия к склоненному над ней влюбленному лесу, так она шалит и радуется, как ребенок, так, резвясь, она разгульными струями бежит вдоль рощ и полей…

Рисует ли Одоевский дикий горный пейзаж, изображает ли он «великанов в ледяных шлемах, за плечами которых гремят колчаны, полные молний, туманы, которые, как пояс, облегают их стан, сорвавшуюся вблизи них шумную лавину», – он приурочивает эти грозные и мрачные картины к прославлению какого-нибудь великого акта человеческой воли, как, например, к переходу через Альпы Наполеона, вслед за которым, по тому же пути, пройдет и сын той страны, где «в полночной мгле, среди снегов высится на своем пьедестале конь и его медный всадник» («Сен-Бернар», 1831).

Как часто Одоевский пояснял красоту человеческих помыслов, чувств и деяний такими картинами, в которых изображалась красота столь им любимой природы. И сам он на фоне этой вечной красоты, сначала в снегах Сибири, а затем в горах Кавказа, был каким-то поэтическим видением.

Любил ты моря шум, молчанье синей степи —

говорил, прощаясь с ним, Лермонтов,

И мрачных гор зубчатые хребты…

И, вкруг твоей могилы неизвестной

Всё, чем при жизни радовался ты,

Судьба соединила так чудесно:

Немая степь синеет, и венцом

Серебряным Кавказ ее объемлет;

Над морем он, нахмурясь, тихо дремлет,

Как великан, склонившись над щитом,

Рассказам волн кочующих внимая,

А море Черное шумит не умолкая.

После Бога, о котором Лермонтов вспоминал редко, и после людей, о которых он вспоминал в большинстве случаев недружелюбно, ему оставалось говорить только о природе, если он действительно хотел упомянуть о том, чем этот мир был дорог его другу.

XVI

У Одоевского была, впрочем, и еще одна привязанность, чисто земная. Он был большим патриотом. Размышления о судьбах России заставляли чаще биться его сердце. Он верил в великое призвание своей отчизны и мечтал о ее всеславянской миссии, и, как некоторые из его современников, он упреждал в данном случае славянофилов.

Патриотические думы Одоевского дошли до нас, конечно, весьма отрывочно. В своих стихах он говорил о родине часто, говорил возвышенно и хвалебно, – и в большинстве случаев без тени критического отношения к ее настоящему.

Но такое критическое отношение не умирало в его душе. Как бы молод Одоевский ни был и сколь бы ни были шаткими его политические взгляды, в основе своей его патриотизм отнюдь не отличался ни самодовольством, ни миролюбием.

Несмотря на то покаянное настроение, которое охватило поэта в тюрьме и выразилось, как мы помним, в полном отречении от всяких «заблуждений», Одоевский и в каземате ощущал иногда прилив боевого пыла и писал:

Таится звук в безмолвной лире,

Как искра в темных облаках;

И песнь, незнаемую в мире,

Я вылью в огненных словах.

В темнице есть певец народный;

Но – не поет для суеты:

Скрывает он душой свободной

Небес бессмертные цветы;

Но, похвалой не обольщенный,

Не ищет раннего венца. —

   Почтите сон его священный,

   Как пред борьбою сон борца.

[«Сон поэта», 1826]

Поэт ценил, мы видим, свою песнь как песню «народную», и она была ему нужна для «борьбы», от которой он, по-видимому, не думал отказываться, – по крайней мере в рифмованных мечтах, которые никто не мог подслушать.

Мысли о родине сохранили свой боевой характер и во второй год испытания. На приветственные стихи Пушкина —

Во глубине сибирских руд

Храните гордое терпенье:

Не пропадет ваш скорбный труд

И дум высокое стремленье.

………………………..

Оковы тяжкие падут,