ом и пурпуром в оранжевой струе света, то померкали яхонтами в фиолетовой полосе; и вновь загорались и опять гасли. Каждое дыхание холода из пасти ущелья заставляло бледнеть этот поток замерзающего воздуха и оживляющего света; каждый прилив лучей растоплял снег в алмазные искры, между тем как золотые нити от облаков до земли сновали и переливались. Наконец, начало оцепенения перемогло; мгла задушила небосклон, все померкло. Снег уже падал хлопьями, опушая вместо листьев деревья и прибрежный тростник озера, тусклого, как свинец…
Я очнулся —
И не леденеющая, не безжизненная природа полюса, но оживающая, но живая, воскресшая природа востока красовалась предо мною, свежая прелестью весны, полная желаний и обетов, как невеста. Она блещет, цветет, поет жаворонком, воркует горлицей, вздыхает негой наслаждения в ветерке, кипит ключом. Влюбленное солнце пьет ее ароматическое дыхание, нежит ее теплотой, целует лучами и с каждым поцелуем печатлеет новые красоты на ее смеющемся личике. О моя душечка, как ты обворожительна теперь! Со всем уважением к чужой собственности я готов кинуться на грудь твою с седла и обнять тебя, расцеловать тебя. Да, электрический огонь восточной весны льет кипяток юности в грудь, бросает изменнические искры причуд в зарядный ящик воображения, в воздухе слышится чей-то милый голос, атласный шелест какого-то платья, благоуханный повев прерывного дыханья. Сердце замирает, дух занимается»…[221]
Как в самом деле эти узорные слова искренни и непринужденны! Они подсказаны сердцем, которое после долгих испытаний готово было надеяться и верить, и не знало, что оно и на этот раз должно обмануться.
Весной 1834 года Бестужев был в Тифлисе и затем сквозь горы и Боржомское ущелье направился в Ахалцых. Проезжал он опять по страшным, но прелестным местам вдоль бушующей разлившейся Куры, пока, наконец, не прибыл в мае в Ахалцых с карманами, набитыми туго обломками базальта и иных камней, которые он подобрал на дороге, вспоминая отцовский кабинет и его коллекции.
«Климат в Ахалцыхе русский, – писал он, – окрестности наги, но горы красят все. Крепость – куча развалин. Скука, я думаю, не съест меня здесь, я буду отражать ее пером».
Скука его, действительно, здесь не съела, и опасения, что ему придется сидеть в гарнизоне, также не оправдались: его заветная мечта стала, наконец, осуществляться, и прежняя, столь ему ненавистная сидячая жизнь сменилась жизнью на бивуаках. Но эта жизнь не принесла Бестужеву радости и только с необычайной быстротой разрушала его здоровье.
Надо удивляться, как он вообще мог выносить такую жизнь. С 1834 года до 1837 (год его смерти) он все время проводил в походах и постоянных кочевках по разным областям и городам Кавказа. В 1834 году мы встречаем Бестужева в Тифлисе (май), Ахалцыхе (май), Ставрополе (август), на реке Абени (октябрь) и опять в Ставрополе (ноябрь); в 1835 году на Невинном мысе (февраль), в Екатеринодаре (февраль), Пятигорске (июль и август), опять в Екатеринодаре (август), в Закубаньи (сентябрь) и в Ивановке в Черномории (ноябрь и декабрь); в 1836 году в Екатеринодаре (февраль), в Геленджике (апрель), в Керчи (июнь), в лагере на Кубани (сентябрь), в Анапе (октябрь), опять на Кубани (ноябрь) и в Тамани (декабрь); в 1837 году в Тифлисе (февраль), Кутаиси (апрель), Цебельде (май), Сухуми (май) и против мыса Адлера (июнь), где он и сложил свою буйную голову. Исключая то время, которое Бестужев проводил в больших городах (он бывал в них всегда на короткий срок), как, например, в Ставрополе, Екатеринодаре, Тифлисе и Кутаиси, и исключая Пятигорск, где он лечился несколько месяцев, – все остальное время было им проведено в походах и набегах при самых ужасающих условиях.
Эти походы начались очень скоро после приезда Бестужева в Ахалцых. Осенью 1834 года мы находим Александра Александровича в лагере на реке Абени, в земле шапсугов – одного из самых воинственных племен Кавказа. «Я видел много горцев, – пишет Бестужев, – но, признаться, лучше шапсугов не видал; они постигли в высшей степени правило вредить нам как можно более, подвергаясь как можно менее вреду». Каждый клок сена и сучок дерева, даже пригоршня мутной воды стоили отряду многих трудов и иногда многих людей. Бестужев дышал дымом пороха и пожаров. Почти каждый день, а часто и ночь, садился он на коня и джигитовал без устали на пистолетный выстрел перед неприятелем. Шли ли стрелки занимать лес, аул, реки – он кидался вперед. Ему было весело, когда пули свистали мимо. «Забава мне стреляться с закубанскими наездниками, – писал он, – и закубанцы, черт меня возьми, такие удальцы, что я готов бы расцеловать иного! Вообразите, что они стоят под картечью и кидаются в шашки на пешую цепь, – прелесть что за народ! Надо самому презирать опасность[222] во всех видах, чтобы оценить это мужество в дикаре. У меня в числе их есть знакомцы, которые не стреляют ни в кого, кроме меня, выехав поодаль; это род поединка без условий».
Отряд, в котором служил Бестужев, двигался под командой Засса и генерала Вельяминова к крепости Геленджик, лежащей на берегу Черного моря. Отряд должен был идти по совершенно дикой местности, отвоевывая себе каждый шаг. Дело было зимой, и нашим, даже в своих русских границах, приходилось делать переходы ночью. В Закубаньи, чрез которое лежал путь, отряду пришлось очень круто. Нужно было пробираться в горы сквозь ужасные ущелья, выдерживать схватки, стоя по колено в снегу. Приходилось делать переходы по шестидесяти верст, и в ту же ночь подкрадываться к аулам… Солдаты дрались за каждую пядь земли, пролагая дорогу кирками и штыками, наконец, перевалили через охранный хребет со всеми тяжестями и достигли Геленджика; Бестужев выдержал стойко этот поход, ежедневно рисковал жизнью, чуть не свалился в пропасть, но, наконец, «перестал верить, чтобы свинец мог его коснуться, и свист пуль стал для него то же, что свист ветра, даже менее». «Воровской образ этой войны, ночные, невероятно быстрые переходы в своей и вражеской земле; дневки в балках без говора, без дыма днем, без искры ночью, особые ухватки, чтоб скрыть поход свой, и, наконец, вторжение ночью в непроходимые доселе расселины, чтобы угнать стада или взять аулы – все это было так ново, так дико, так живо, что я очень рад случаю еще с Зассом отведать бою», – писал он тогда, очевидно, в очень бодром настроении.[223]
Но скоро пришлось расплатиться за это напряжение. Александр Александрович заболел неожиданно и очень серьезно: с ним стали делаться припадки, приливы крови к сердцу и голове, он страдал бессонницей, звон в ушах мешал заснуть и разыгравшееся воображение ожидало с минуты на минуту настоящего удара. Наконец, в одну ночь, в январе, когда он после похода находился в Ставрополе, его хватил если не настоящий удар, то нечто очень на него похожее. Лег он в одиннадцать часов спать с головной болью, заснул и вдруг вскочил, словно сраженный молнией. Голова его кружилась, сердце билось, как будто готово было разорваться, кровь ударяла в виски. Он закричал от ужаса, стал задыхаться, бросился в сени, чтобы захватить свежего воздуха – все было напрасно: он почувствовал холод смерти, пульс исчезал, сердце умолкало, и только голова была ясна по-прежнему. Четыре таких приступа испытал он в одну ночь, но к утру ему стало легче. Это была болезнь сложная, зародыши которой восходили еще к тому времени, когда он в форте «Слава» принужден был питаться тухлой солониной. Затем эта болезнь (tenia) развилась и за отсутствием лечения осложнилась общим истощением организма от кавказских лихорадок и всех лишений походной жизни. Состояние больного потребовало систематического и долгого лечения, разрешение на которое Бестужеву и было выхлопотано.
Летом 1835 года он перекочевал в Пятигорск, и на несколько месяцев в его жизни наступило затишье.
В Пятигорске он узнал, что произведен в унтер-офицеры, и это по видимости указывало на то, что о нем были хорошего мнения. На самом деле, однако, за ним зорко следили, и как раз в Пятигорске разыгрался инцидент, который не мог не отозваться тяжело на его настроении. Еще до переезда Бестужева в Пятигорск граф Бенкендорф писал барону Розену, главнокомандующему на Кавказе, что Государь Император получил частным образом сведения о неблагонамеренном расположении Бестужева, которым хотя не дает полной веры, но тем не менее Высочайше повелел, дабы внезапным образом осмотреть все вещи и бумаги Бестужева и о последующем донести Его Величеству. Производство этого обыска было возложено на жандармского подполковника Казасси, который, вместе с пятигорским комендантом, 24 июля и учинил в 5 часов утра внезапный осмотр на квартире Бестужева всем бумагам его и вещам. По тщательному рассмотрению отделил он два письма К. Полевого, при одном из коих отправлена была к Бестужеву серая шляпа, в которую вложены были книги: «Миргород», Записки Данилевского и повести Павлова. Прочие бумаги, не заключающие в себе ничего подозрительного или преступного, он перенумеровал, прошнуровал, приложил печать свою, скрепил подписом, потом возвратил Бестужеву, взяв с него подписку, что он сохранит бумаги в целости, и обязав его словом никому не разглашать о сделанном на его квартире осмотре.[224] Донесение об этом барон Розен отослал Бенкендорфу, доложив при этом, что болезнь Бестужева серьезная, осложненная скорбутными ранами. Два месяца спустя тот же Казасси перерыл все вещи Бестужева, оставленные им в Екатеринодаре, в Ставрополе и в Абинском укреплении.[225]
Дальнейших последствий это дело не имело,[226] но на Бестужеве, конечно, сказалось тяжело. Еще раньше он стал подозревать, что есть в Петербурге люди, которые задались целью клеветать на него, которые распускали слухи о том, что он спился и развратничает,