[227] – теперь эти подозрения как будто оправдывались. Бестужев очень тревожился. Впрочем, его походная жизнь скоро пошла опять своим чередом.
При производстве в унтер-офицеры Бестужев был переведен в 3-й Черноморский батальон в уже знакомую нам крепость Геленджик. В эту крепость он попал не сразу и провел всю осень 1835 года опять на Кубани, в Ивановке, в штаб-квартире своего Тенгинского полка. «После пятимесячной болезни, – пишет он, – которая меня держала в пеленах, в люльке, я опять под летучей палаткой, сплю под грохот барабанов и ржанье коней». Спалось ему, однако, не очень сладко. «Ну, – писал он своему брату Павлу в ноябре 1835 г., – устал я от последней экспедиции до самого нельзя. Бог ты мой, что за погода! Вообрази себе, что в течение двух недель не имели мы двух часов сухих! Дождь, ливень, град; град, ливень и поток канальский; проницательный, прозаический мелкий дождик, который сечет до костей, – вот что давало нам небо. Грязь по ступицу, потоки выше груди, волчцы и терния, которые дерут долой кожу, не только одежду, и разувают весьма неучтиво, – вот подарки матушки-земли. Люди потчевали нас шашками и свинцом. Правду сказать, и мы к ним не с добром пожаловали: мы жгли их села, истребляли их хлеба, сено и пометали золу за собой. Никто бы не поверил, увидев меня по возврате из Пятигорска, чтобы я мог выдержать военные труды и при хорошей погоде: до того я был худ, бледен, болезнен, и что ж? я вынес втрое против здоровых, потому что батальоны чередовались ходить в дело, а я, прикомандирован будучи к черноморским пешим стрелкам для введения у них военного порядка, ходил без отдыха каждый день в цепи с утра до вечера, не зная, что такое сухая одежда… я не чувствовал ни мокроты, ни холода и втянулся в труды, как разбитая почтовая лошадь. Теперь, пришедши вчерашнюю ночь в свою штаб-квартиру, я начинаю чуять усталость и, вероятно, во мне отзовется поход с лихвою… По правде сказать, жизнь без радостей мне наскучила; жизнь, преисполненная горечи, меня тяготит, и Бог не хочет послать мне доброй пули, которая бы меня с ним соединила».
Вся осень 1835 года, проведенная Бестужевым в Черномории, протекла в этой постоянной ежедневной борьбе с врагом и с природой. Природа была, пожалуй, опаснее врага, так как от нее, от этого зноя, холода, беспрестанной сырости и изнуряющих лихорадок не спасала никакая храбрость и предосторожность. «В костях, в желудке, в голове, может быть, в самом мозгу отзывалось это повседневное напряжение», и силы Бестужева быстро таяли. «Меня так высушила лихорадка, – говорил он, – что меня можно вставить в фонарь вместо стекла».
Геленджик, куда он, наконец, попал весной 1836 года, не обещал ничего хорошего. Это была маленькая крепость на берегу Черного моря, плохо огражденная от нападения неприятеля и еще менее защищенная от разных поветрий. Куча землянок, душных в жару, грязных в дождь, сырых и темных во всякое время, – вот каково было то гнездо, в котором Бестужеву пришлось теперь «несть орлиные яйца». Условия жизни были самые плачевные. «Здесь нечего есть, в самом точном значении слова, – писал он. – Питаются поневоле солониной, да изредка рыбой; но как последняя в здешнем климате верный проводник лихорадок, есть ее опасно… Я так всегда бывал тверд в испытаниях, насылаемых на меня судьбой, что, конечно, не упаду ни духом, ни телом от лишений всех родов, не паду назло скорбуту и лихорадкам, которые жнут здесь солдат беспощадно». Смертность в Геленджике достигала, действительно, таких размеров, что прислан был дивизионный доктор произвести о том следствие. Гарнизон буквально вымирал, проживая в землянках, где вода стояла по колено и где при малейшем дожде сапоги на ногах плесневели.
В один из таких дней, когда Бестужев лежал больной в Геленджике в своей сырой землянке, он прочитал в «Инвалиде» о своем производстве в офицеры. Его обуяла неописуемая радость, в силе которой сказалась вся тяжесть вынесенных им унижений и оскорблений… «Я едва не испытал на себе, – писал он, – что неожиданная радость может убить скорее, чем нежданная беда… Я мог прочесть в «Инвалиде» только свое имя, не замечая перевода, и в глазах у меня потемнело. Перейти вдруг от безыменной вещи в лицо, имеющее права, от совершенной безнадежности к обетам семейного счастья (!), от унижения, которое мог я встретить от всякого, к неприкосновенности самой чести – о! это была не ребяческая радость моего первого офицерства, когда белый султан и шитый воротник сводили меня с ума, когда я готов был расцеловать первого часового, который отбрякнул мне на караул. Нет, тут открылась для меня частичка мира, хоть не рая, которую выстрадал я и выбил штыком; тут сверкнул луч первой позволенной надежды, может быть, обманчивой, как и прежние, но все-таки позволенной надежды.[228] Одним словом, эта весть сделала перелом в моей болезни, и с этого дня, хотя медленно и с частыми возвратами лихорадки, я стал на ноги и понемногу поправляюсь… Но с грустью вижу, что мое здоровье исчезает быстро»…
Известие о производстве в офицеры сопровождалось, впрочем, новой угрозой. Из Геленджика Бестужева переводили в ужасную по климату Абхазию, в батальон, расположенный в Гагре и Пицунде, в самых гробовых местах черноморского прибрежья. Бестужев знал, куда его назначили, и в его словах о новом назначении проглядывает подозрение, что этот перевод, в сущности, осуждение на смерть.
«Есть на берегу Черного моря в Абхазии впадина между огромных гор, – писал он своим друзьям в Москву. – Туда не залетает ветер; жар там от раскаленных скал нестерпим, и, к довершению удовольствий, ручей пересыхает и превращается в зловонную лужу. В этом ущелье построена крепостишка, в которую враги бьют со всех высот в окошки; лихорадки там свирепствуют до того, что полтора комплекта в год умирает из гарнизона, а остальные не иначе выходят оттуда, как с смертоносными обструкциями или водяною. Там стоит 5-й Черноморский батальон, который не иначе может сообщаться с другими местами, как морем, и, не имея пяди земли для выгонов, круглый год питается гнилою солониной. Одним словом, имя Гагры, в самой гибельной для русских Грузии, однозначаще со смертным приговором».
Таково было новое место испытания, которое Бестужеву отводилось. Нет сомнения, что окажись он в Гаграх, он был бы выведен в расход очень скоро, но эта опасность благополучно его миновала, хотя, как увидим, его жизнь от этого днями не обогатилась. Он не попал в Гагры и всю осень и начало зимы 1836 года провел частью в походах, частью в переездах все в той же Черномории, сначала опять на Кубани, затем в Анапе, в Тамани и в Керчи. Здесь, в Керчи, здоровье его было по-прежнему плохо, но походы и случайности войны возбуждали его силы, и он, как он сам выражался, жил «гальванической жизнью». Любимой его мыслью было немедленно, при первой возможности, выйти в отставку. Он даже надеялся на довольно благополучное осуществление этого плана; ему мечталось, что ему отведут уголок, где бы он мог поставить свой посох и, служа по статской части Государю, пером служить русской литературе. «Кому было бы хуже, если б мне было немного лучше?» – спрашивал он простодушно, расстроенный и опечаленный тем, что план его имел мало шансов на успех. Планы эти, действительно, разлетелись, но зато он избежал заключения в Гаграх.
В Керчи с ним встретился граф Воронцов, принял живое участие в его судьбе и, видя, как гибелен для него кавказский климат, попросил Государя о переводе его на статскую службу в Крым.[229] Сам Бестужев о том же со своей стороны написал графу Бенкендорфу. Хлопоты не увенчались успехом, так как наверху на этот перевод не согласились, но из Гагр Бестужева все-таки перевели в Кутаиси, куда он и должен был ехать к новому 1837 году.
В эти последние два года своей жизни Бестужев стал подумывать о тихом уголке и семейном счастье, которое в принципе стало возможно, как только ему вернули его офицерский чин.[230]
«Лета уходят, – писал он, – через два года мне сорок, а где за Кавказом могу я жениться, чтоб кончить дни в семействе, чтоб хоть ненадолго насладиться жизнью! Дорого яичко в Христов день, а моя пасха проходит без разговенья»… Эти жалобы на одиночество, высказываемые в кругу друзей, и заставили, вероятно, кого-то из них присватать ему заочно невесту. Сватовство шло успешно, и намеченная невеста была одна из поклонниц Марлинского – так, по крайней мере, можно думать, судя по одному отрывку из письма Бестужева к брату. «Я писал сватовское письмо в Москву, – пишет он, хочу жениться на княжне Даше У-ой, воспитаннице матери Валерьяна Г… Очень умная, бойкая, светская девушка. Мила, но нехороша, sera bien dotée. Не знаю, удастся ли; но если и нет, то не с ее стороны будет отказ. Жду на днях ответа». Пусть эти слова и не совсем вяжутся с представлением о романтической страсти, о которой Бестужев так много говорил в своих сочинениях, но ему в данном случае было не до страстей: в своих отношениях к княжне он хотел довольствоваться одним лишь разумом… но ему самому скоро вся эта комедия надоела. Через месяц после отсылки «сватовского письма» он извещает своего брата весело и откровенно, что все его марьяжные планы разлетелись, как дым, и что он от этого в восхищении, так как узнал недавно, что в смысле денег у его невесты ничего нет и что это его совсем не устраивает. «Я пока еще не имею никакого ответа, ни положительного, ни отрицательного, но эта задержка дает мне, слава Богу, повод во что бы то ни стало отказаться». Всю эту любовную заочную интригу мы можем смело счесть капризом и забавной шуткой, тем более что Бестужев в самый разгар этой интриги отдавал свое сердце искренне и охотно многим встречным дамам.
Дамы играют вообще довольно видную роль в эти последние годы его жизни. Наш полумертвый и усталый воин находил всегда время подумать о женщинах. Странно как-то читать в его письмах, писанных на бивуаках и в землянке, в этих, как мы видели, скорбных письмах, в которых столько искренних слез, – странно читать в них, как подробно и настойчиво он просит своих корреспондентов выслать ему разные принадлежности женского туалета: то платки, то чулки, то перчатки. Он ловеласничал в это время напропалую. «Жил я в Керчи у старого знакомца и товарища по несчастью, Б., – рассказывает Бестужев об этом веселом времени. – У него жена – женщина, каких я не встречал до сих пор: собой и душой – прелесть; монастырка до конца ногтей, женщина до нитей сердца. Вышла замуж по страсти; но, видя охлаждение мужа, сперва из отмщения, потом по страсти кинулась ко мне на шею. Что мне стоило, однако ж, овладеть ею вполне, этого и черт не знает: она провел