Декабристы — страница 33 из 95

а меня через всю гамму безумства, но, наконец, пала. Не могу выразить, как мне тяжко было расставаться с нею, чтоб ехать в отряд, тем более, что муж стал подозревать и были ужасные сцены. В декабре я поехал опять в Керчь; не найдя катера, я кинулся в дрянную лодку и с одним гребцом целые полтора сутки был в опасности жизни, носился по морю, и – вообрази мое счастье: муж в отлучке, и я целый месяц занимал его место… Я был вполне счастлив: c'était une femme divine: j'ai manqué d'ailleurs d'avoir deux duels pour elle avec son mari d'abord et un offcier depuis. Но то ли готов я был для нее сделать! Я хотел ее развести или увезти, но двое детей помешали: она осталась с мужем, но я люблю ее до сих пор».

Не успел он, однако, уехать из Керчи в Ставрополь, как завязались другие связи, а в Тифлисе, куда он попал на пути в Кутаиси, его ожидала новая победа. Très jolie, coquette et femme auteur – аттестует он даму своего сердца. «Я начал свою кампанию очень удачно, муж только что уехал в экспедицию: elle est charmante. Дней пять я было думал, что влюблен, и глупостей с обеих сторон было довольно. Elle est folle d'amour pour moi»… «Ей Богу, mon cher, – говорил он брату, – без женщин не стоило бы жить на свете. Сперва к ним писать, а потом о них писать – вот цель моей жизни»…

Такую любовную ретивость придали ему офицерские эполеты… Но как ошибся бы тот, кто на основании этих слов подумал бы, что жажда наслаждения и веселья оттеснила в его душе все серьезные думы и чувства. Никогда не был он так глубоко меланхолически настроен, как в эти последние годы своей жизни. Если он так неистовствовал в своих амурах, то, кто знает, быть может, этот неудержимый порыв любви был последней вспышкой сильного сердца, которое предчувствовало, что скоро угаснет. Яркие следы такого предчувствия остались в одной его повести, последней, которая была им написана. Она озаглавлена «Он был убит» (1836). Это дневник какого-то офицера, очевидно, самого Бестужева, как можно догадываться по многим очень ясным намекам.

«Облака стадились по хребтам Маркотча, – заносит герой повести в свою записную книжку, – горный ветер кружил иссохшими листьями; грустная дума запала мне в голову – грустная и отрадная вместе была она: мне недолго жить, и зачем, в самом деле, разводить водой безрадостную жизнь мою? Я с раскаянием обращался к прошлому, с мольбою простирал руки к будущему: нет ответа, нет привета. Иногда на прежнее можно купить то, что будет; у меня бездна призывает бездну… кто спросит, кто расскажет про меня? Те, кто бы могли, не захотят, а кто бы желал, не может!.. Я сирота и в грядущем». При мраке в прошлом и в грядущем, при ожидании близкой смерти, приманкой жизни для него осталась лишь страшная жажда любви, неистовой, испепеляющей любви, да восторг перед силой фантазии и поэтическим подъемом духа. Вся жизнь его свелась к любви и вдохновению. «Хотел бы выразить себя ревом льва, – говорит автор дневника, – песнью вольного ветра, безмолвным укором зеркала, клятвой пожигающего взора, хотел бы пронзить громовою стрелой, увлеченною бурным водопадом, – и чтобы эхо моей тоски роптало, стонало в душах слушателей, – чтобы молния страстей моих раскаляла, плавила, сжигала их сердца, – чтобы они безумствовали моею радостью, и замерзали ужасом вместе со мной! Не могу я так выражаться, а иначе не хочу: это бы значило пускаться в бег со скованными ногами»…

«Я пробужден жаждой, неутомимой жаждой неги… я хочу целого юга, целой Африки любви. Не для меня счетные поцелуи. Жажду пить наслаждения через край и до капли – пить и не напиться. О дайте мне черных, бездонных глаз, которые поглощают сердце в звездистой влаге своей! Дайте уст, которых ароматное дыханье упояет пламенем; дайте вздохов, освежающих лучше ветерка в зной лета; дайте слез восторга, сладких, как роса медвочная и отрадных, как счастье друга; дайте поцелуев, которые расплавляют кровь в нектар, улетучивают тела в душу, уносят душу к небу!..»

Так безумствовал в своем дневнике молодой мечтатель и так на деле безумствовал Бестужев, как бы желая остановить бег времени, удержать насильно свою молодость, молодость, «с которой умирает в человеке все безотчетно-прекрасное в чувствах, в словах, в деле…», как говорил он.

И в самый разгар такой вакханалии чувств и фантазии в голове этого пылкого мечтателя теснились самые грустные мысли о смерти. «Я бы желал отдать последний вздох тому краю, который внимал моему первому крику, – писал наш незнакомец в своем дневнике. – Как все младенцы, я плакал, когда родился. Отравленный напиток – воздух бытия, но в отчизне, по крайней мере, мы вдыхаем отраву без горечи. В отчизне я бы уложил свои кости рядом с прахом отца моего, – и мягче, и легче была б для меня родная земля! Враг не сорвал бы креста с моей могилы; прохожий помолился бы за грешную душу мою по-русски. Если же паду на чужбине, я бы хотел быть схороненным на берегу моря, у подножия гор, глазами на полдень, – я так любил горы, море и солнце! Пускай и по кончине согревает меня взор Божий; пусть веет мне горный ветерок; пусть кипучие волны прибоя напевают и лелеют вечный сон мой»…

«Дайте же мне скорее волну в изголовье; плотнее задерните полог ночи; пусть даже бессмертные звезды, не только смертные очи туда не заглядывают. Пусть не будит меня петух ранним-рано. Хочу спать, долго и крепко, покуда ангел не разбудит меня лобзанием примиренья».[231]

«Теперь посылаю еще «Отрывки из журнала убитого», – писал Бестужев Полевому, – и если вы не будете плакать, их читая, или вы, или я без сердца». Как видим, этот дневник убитого был на самом деле исповедью умиравшего…

XII

В конце февраля 1837 года Бестужев проживал в Тифлисе на пути в Кутаиси. Здесь получил он известие о том, что Россия потеряла Пушкина. Новость эту ему передала une femme charmante… В молчании ночи и в одиночестве яд печали проник в его сердце; он не смыкал глаз всю ночь и утром на рассвете поднялся на гору, в монастырь св. Давида. Там призвал он священника и заказал ему панихиду на могиле Грибоедова, на могиле, попираемой ногами, могиле без камня и без надписи. Он плакал горючими слезами, плакал о друге и о товарище по оружию, плакал над самим собой. Когда священник провозгласил «за убиенных боляр Александра и Александра», он зарыдал до истерики – так грустно звучали для него эти слова, звучали не только воспоминанием, но и предсказанием. «Да, я чувствую, – писал он брату, рассказывая ему об этой панихиде, – что и моя смерть будет насильственна и необычна; она близка: слишком много горячей крови во мне, которая кипит в моих жилах, годы мои не угомонят ее; об одном прошу только, не умереть на одре болезни, ни на дуэли».

Странное впечатление производит все в целом это письмо Бестужева о смерти Пушкина. Неизбежная femme charmante… при этом клятва убить на дуэли Дантеса при первой же встрече с ним и затем сейчас же разговор о тифлисской погоде и, наконец, в конце письма сообщение о том, что 18 февраля у барона Розена был блестящий бал на его серебряную свадьбу, что барон был изумительно приветлив и все шло как нельзя лучше.[232] Все это подтверждает, что в Пушкине Бестужев терял человека, которого уважал, но едва ли любил сильно. Самое любопытное место в письме – это дума о судьбе Грибоедова, Рылеева и Пушкина. «Вот трое погибли и какою смертью!» – и затем сейчас же мысль о собственном близком конце.

А конец был близок.

Назначение в Кутаиси не принесло с собой ожидаемого отдыха от походов. Бестужев был в Кутаиси в апреле 1837 г., но ему тотчас же пришлось ехать обратно на берег Черного моря, так как был он прикомандирован к грузинскому гренадерскому полку, которому предстояло действовать в Абхазии, двинуться к мысу Адлеру и очистить его от неприятеля.

Эта экспедиция в мае 1837 года имела стоянку в Цебельде. Командовал ею сам главнокомандующий барон Розен. Покончив с цебельдинцами, отряд возвратился в Сухуми, где он должен был сесть на суда, чтобы отплыть к мысу Адлеру. Здесь в Сухуми Бестужеву пришлось последний раз взяться за перо. Он перевел с татарского поэму Мирзы Фетх-Али, в которой этот мусульманин, служивший в русском отряде, оплакивал смерть Пушкина.[233] Второй раз тень Пушкина напоминала Бестужеву о близкой смерти.

7 июня, когда эскадра с отрядом барона Розена бросила якорь против мыса Адлера, Александр Александрович обнаружил совсем для него необычную предосторожность: посылая последнее им написанное письмо к матери, он адресовал его брату и просил задержать письмо до следующего известия, чтобы не дать матери напрасного беспокойства. «Ты знаешь, – писал он брату, – что я любил тебя много. Впрочем, это не эпитафия: я не думаю и не надеюсь умереть скоро, но все-таки, на всякий случай, лучше проститься».

Когда эскадра стояла уже в виду мыса Адлера, Бестужев написал – в первый раз в своей жизни – краткое духовное завещание; брату завещал он свои бумаги и деньги, а денщику свое платье.

Он был, однако, бодр духом, и боевая патриотическая песенка, сочиненная им в тот день и подхваченная всем отрядом, показывает, в каком он пребывал воинственном настроении. Однако, когда пришлось грузиться в лодки, чтобы начать высадку, он на слова одного товарища о завтрашнем дне отвечал задумчиво: «Бог знает, когда наступит мое завтра».[234]

Это вечное завтра наступило очень скоро.

Стрелки подплыли к берегу в шлюпках под градом пуль, которыми их осыпали черкесы из окопов, сделанных на самом берегу. Выскочить на берег, броситься на черкесов, засевших в вырытой вдоль берега канаве, вроде шанцев, и прогнать их в лес, росший в пятнадцати или двадцати шагах от берега, наконец, добежать до него, было делом одной минуты. Стрелки-егеря, врассыпную, устремились в чащу леса за уходившими, на этот раз без выстрела, горцами, и углубились в лес, шагов на пятьдесят или шестьдесят. В это время явился в лес капитан драгунского Нижегородского полка Альбрант и принял команду над цепью… Не учтя ни той местности, среди которой он действовал, ни возможности обхода со стороны черкесов, в то время как резерва не было еще видно, Альбрант тотчас скомандовал «вперед!» Шаг за шагом пробирались или, лучше сказать, продирались егеря сквозь страшную колючку, папоротник и чащу.