Трудность заключается прежде всего в необычайном разнообразии сюжетов, часто с очень запутанной интригой. Не меньшую трудность для классификации повестей Марлинского представляет и невыдержанность стиля, в каком они написаны. Наш автор, как мы уже заметили, стоял на распутье двух литературных течений. Он любил повесть старого типа – сентиментальную и романтическую, в которой вымышленная красота и эффектность в типах, описаниях, ведении самой интриги брала верх над правдивым изображением жизни; но вместе с тем он же был одним из первых наших реалистов и очень часто красивый вымысел заменял житейской правдой, иной раз достаточно серой. Вот почему романтизм в замысле и изложении у него часто соединен с очень реальным описанием обстановки и с реальной обрисовкой типов или, наоборот, в реальный замысел вплетены совсем романтические эпизоды и в обрисовке характеров действующих лиц допущена условность старого литературного стиля. Такой произвол не позволяет распределить его рассказы по литературным приемам их выполнения, и потому, чтобы держаться хоть какой-нибудь руководящей нити при их обзоре, остается классифицировать их по содержанию, хотя и такое распределение не может быть вполне выдержано, так как у Марлинского часто в одной и той же повести развиваются сразу несколько совершенно самостоятельных тем и притом неоднородных; так, например, в бытовую картину вплетается фантастический рассказ, в историческую повесть – жанровые сценки, в описания путешествий и походов – автобиографические признания и т. д. Почти во всех повестях царствует характерный беспорядок, столь соответствующий темпераменту самого писателя. Если, однако, с этим беспорядком не считаться, то повести Марлинского могут быть разделены на следующие группы:
1) Повести сентиментально-романтические по стилю и замыслу, в большинстве случаев исторические, сюжет которых взят либо из далекого прошлого, либо из более близких времен.
II) Повести или очерки с сильным преобладанием этнографического элемента, т. е. рассказы из сибирской или из кавказской жизни, частью вымышленные, частью написанные с натуры.
III) Повести бытовые из современной жизни или очень близкой к современности; в них автор рисует либо военную жизнь своего времени, либо по памяти рассказывает о жизни светского круга, в котором он вращался.
IV) Автобиографические рассказы с очень интимными страницами – своего рода дневники или листки из записной книги автора. Эта последняя группа – самая ценная и для биографа, и для историка. Руководясь материалом, который она дает, биограф может глубже вникнуть в сложную душевную жизнь оригинальной личности писателя, а историк найдет в этом материале ответ на вопрос, чем именно Марлинский обязан своей славой и какие мысли и настроения пришлись особенно по душе широкому кругу русских читателей тридцатых годов.
XV
Едва только успел Александр Александрович обменять юнкерский мундир на офицерский, как слава литератора затмила в его глазах славу военного. Блестящий светский кавалер, он поступил в ряды анонимных литературных застрельщиков. Во всех лучших журналах двадцатых годов попадались его заметки, критики, антикритики и ответы на антикритику, либо совсем не подписанные, либо помеченные буквами (А. Б. или А. Б – ев), статейки, в которых сквозило очень драчливое настроение. Всегда интересующийся последней литературной новинкой, всегда остроумный и очень веселый, любящий щегольнуть самыми разнообразными сведениями, выступал этот рыцарь с поднятым или закрытым забралом, во имя словесности, к которой питал нежнейшую страсть. Он везде выглядывал ее врагов или недостойных поклонников, и скоро сам решился показать им, как ей служить должно. Не покидая выгодной позиции критика, он одновременно стал и сам себя подставлять под удары как настоящий «сочинитель».
Александр Александрович, назвавшись Марлинским, преобразился; совсем молодой человек, он вместо того, чтобы говорить о настоящем, все сворачивал на старину; развалины предпочитал всякому комфорту, соловья не прочь был выменять на сову, и даже вместо слова «сентябрь» стал писать как бы совсем по-русски «рюэнь». Пылкий и к дамам весьма неравнодушный, он со всем жаром своего красноречия стал заступаться за святость семейного очага и за честь мужей, хотя бы и выслуживших все сроки; к выговорам, вероятно, весьма чувствительный, он стал выговаривать и девицам за легкомыслие и дамам за непостоянство, и молодым людям за недостаток скромности; человек бесспорно общительный, всегда бывший на виду, он обнаружил вдруг любовь к уединению и дикие камни, обросшие мхом, и обгорелые пни стал предпочитать софе и постели; с ближними весьма обходительный, он свел предосудительное знакомство с разбойниками, которым иной раз отдавал предпочтение перед людьми с исправным паспортом; наконец, бесспорно просвещенный, он уверовал в знахарство, колдовство, заклинания, напустил в свои повести ведьм, чертей, мертвецов и таинственных незнакомцев, иногда более коварных, чем сам дьявол, которому они служат.
В своих первых рассказах, написанных им в период его вольной жизни, Александр Александрович был, как видим, чистокровным сентименталистом и романтиком. Вкус к таким сюжетам и к таким приемам творчества не покидал его и позже, когда он из забавного рассказчика обратился в бытописателя; но в юные годы он почти исключительно плавал в вольных морях романтики, мало заботясь о том, что делалось на твердой земле.
В те молодые годы нашей словесности родная старина во всех ее видах была в большой моде. Стариной интересовались из любви к истории, из патриотизма, из религиозных чувств, а также нередко из либерализма; одним словом, – старину пристегивали ко всем живым и ходким течениям мысли и настроениям александровского царствования. Стариной нерусской занимались также не без современной тенденции. Поэзию древнего мира, с которой расправлялись весьма самовольно, любили потому, что она давала готовые формы для выражения и жизнерадостности всех видов и оттенков, которой было проникнуто тогдашнее поколение, и политического либерализма, тогда сильно распространенного; средневековую старину любили за то, что в ее монашеском и рыцарском духе можно было найти пояснение и выражение собственных религиозных чувств и героизма, в те годы также весьма сильного. Литературная археология александровского царствования была, таким образом отнюдь не беспристрастна, и можно было жить мечтой в старине, а умом и сердцем в настоящем.
Так жил и Марлинский в первые годы литературной деятельности, когда писал свои сказки с сентиментальным, романтическим, историческим и фантастическим содержанием.
Как взор любви или обеты славы,
Пленительна святая старина,
Прапрадедов деянья величавы
И тихий быт, и грозная война!
Призыв ее чарующий внимая,
Душа гудит, как арфа золотая!
– писал наш автор в предисловии к своей поэме о князе Андрее Переяславском. Он, действительно, искал в старине все больше взоров любви и обетов славы, и потому все его исторические повести сентиментальны по основному мотиву и героичны по настроению. Иногда в них – в особенности в рассказах из русской старины – заметна некоторая либеральная тенденция, но очень слабая. Марлинский в этот период своей деятельности преимущественно трубадур, при случае русский патриот и большой моралист на весьма несложные нравственные темы.
О самостоятельности в замысле или об оригинальности в приемах разработки исторических картин говорить не приходится. Наш писатель находился в полной зависимости от господствующего тогда литературного вкуса и стиля и, кроме того, не мог уберечь себя от подражания образцам западным. След хорошего чтения Вальтера Скотта на его повестях остался; в любовных мотивах слышны отзвуки поэзии Мура, и некоторые герои былых времен в своих сентенциях как будто упредили Байрона. Но такая зависимость не тяготит читателя, потому что Марлинский, действительно, очень искусный рассказчик, а главное, хороший психолог. Если в его исторических повестях есть бесспорное достоинство, помимо верности деталей, то оно состоит в этой правдоподобной мотивировке иногда очень возвышенных романтических чувствований. Марлинский не оставляет без пояснения ни одного психического движения, всегда подготовляет к нему читателя и в этом весь реализм его неистовой иногда романтики. Но и кроме этого талант Марлинского иногда уводит его от романтической традиции и тогда он дает волю своему остроумию и своей наблюдательности. Какой-нибудь мнимо светский разговор давних лет обнаруживает в авторе искусство настоящей салонной болтовни; и какая-нибудь страница, в рассказе почти лишняя, какая-нибудь беседа автора со встречным и поперечным, с крестьянином (а Марлинский с ними в своих повестях всегда охотно беседует), с рыбаком, с солдатом, показывает нам в нашем писателе тонкого наблюдателя, умеющего схватывать даже язык своего собеседника, – что совсем не удавалось романтикам. Во всяком случае, исторические рассказы и повести Марлинского были лучшими образцами творчества этого литературного рода в двадцатых годах, когда пушкинская историческая повесть прошла для литературы бесследно, а повесть Гоголя еще не появилась.
Некоторые драматические положения этих ранних повестей Марлинского до сих пор сохранили красоту и романтический аромат. В свое время они пленяли читателя. Как должен был нравиться, например, задумчивый юноша, когда на берегу озера он сидел на разбитой молнией сосне и ветер сдувал с его волос крупные капли недавнего дождя. Разорванные тучи разлетались по небу, громоздились на краю небосклона, волны катились на берег, и юноша думал о старине, о псковитянах и крестоносцах, зрел пред собой Александра Невского, исполнялся патриотизма и невольно мысль его неслась навстречу другому Александру… («Листок из дневника гвардейского офицера» 1821–1823 г.) Сколь многим мог нравиться образ девы с отуманенными печалью глазами, девы, похожей на лилию, спрыснутую вешней росой, образ ангела, который нежен и кроток, но находит силы героя, когда нужно защищать свое сердце. Где-нибудь, опять на берегу озера, сидит эта дева… мирно лежат воды в своих берегах, посреди них недвижно плывет лебедь, будто созерцая небосклон, отраженный водами, – подобие чистой души над безмятежным морем дум, в коих светлеет далекое небо истины… («Наезды» 1831 г.)