Декабристы — страница 36 из 95

Тот, кто любил, чтобы страницы рассказа были залиты кровью, мог с восторгом прочитать, например, повесть Маринского «Гедеон», где наш автор вспоминал своего предка Гедеона Бестужева, грозного громителя ливонских городов и великого патриота, не признавшего Лжедимитрия; он мог прочитать страшное описание свадьбы дочери Гедеона, Евпраксии, когда в палату пиршества ворвался нежданно рыцарь Шрейтерфельд, отца которого зарубил Бестужев и младенцев сестер и братьев которого дружина Бестужева размозжила на камне. Теперь этот рыцарь, в свою очередь, неистовствовал на пиру своего недруга, переколол его гостей, поджег его хоромы и увел в плен для страшной казни старика Гедеона, его дочь и ее жениха. Старику и жениху удалось бежать, но бедную Евпраксию Шрейтерфельд застрелил в лесу, чтобы потом вместе с подоспевшим на выручку женихом полететь в бездну и оставить несчастного отца над телом дочери… («Гедеон» 1821 г.)

Не меньше ужасов находил читатель и на страницах другой повести, «Изменник», где автор рассказывал о соперничестве двух братьев из-за переяславского воеводства и сердца прелестной Елены. Полякам и злым духам продал старший брат свою душу и вместе с полками Лисовского обложил родной город. Во время приступа на стене столкнулся он со своим меньшим братом и убил его. Но сам пал пронзенный и, умирая победителем, услышал свой приговор: два польских мародера кляли его имя и не пожелали даже снять с него богатого платья, так как оно было обрызгано братнею кровью («Изменник» 1825 г.).

Читатель, которого такие страхи утомляли, мог отдохнуть на других страницах. Он мог с удовольствием перелистать, например, повесть из смутного времени под заглавием «Наезды», – историю жизни и смерти несчастной дворянки Варвары Васильчиковой, которая во время польских набегов на русскую землю была увезена разбойниками и затем уступлена вельможному пану Колонтаю Режицкому Но в семье этого пана вместо преследований и страданий она нашла любовь и ласку. Рыцарь без страха и упрека, образец дворянского благородства, сын пана Колонтая Лев полюбил ее, и ее сердце также попало в плен. Но это сердце принадлежало не только ей, но и ее родине, по которой она тосковала. Она не могла полюбить как должно поляка, иноземца и иноверца; она ждала своего избавителя – русского. И он явился в лице друга ее детства, князя Серебряного, который накрыл шайку разбойников, некогда ее увезших, узнал, где она, и, презирая все опасности, под чужим польским именем, явился в дом Колонтая. В момент, когда он хотел бежать с пленницей, его узнали и бросили в тюрьму. Он погиб бы лютой смертью, если бы его не спас его соперник, благородный Лев Колонтай, который подавил в себе и любовь, и ревность и, не пожелав неволить чужого сердца, ночью провел к Серебряному Варвару, а к воротам темницы двух коней. Наши узники бежали благополучно, но на границе попали под перестрелку русских и поляков, и случайная пуля поразила насмерть Варвару.

Марлинский рассказал эту трогательную историю с большим искусством. Ему в особенности удались все сцены из польской жизни, к которой он имел случай присмотреться в годы своих офицерских экспедиций. Он не польстил характеру польских панов, но отдал должное их храбрости и рыцарским чувствам. Пан у себя в домашней обстановке, пан в гостях, в беседе с дамой, пан на балу, пан в разговоре с крестьянином и жидом, – обрисован нашим автором с большим юмором и правдой, которая лишь кое-где нарушена в угоду патриотизму.

Любовь к отчизне заставляла Марлинского говорить не только колкости по адресу разных наших супостатов, но также не всегда справедливые комплименты нашим предкам. Иногда какой-нибудь новгородский герой, заслуживший своею храбростью и своим страданием руку прелестной девы, которую ему не желала уступить спесивая и богатая ее родня, какой-нибудь молодой русский рыцарь, удалый на «игрушках военных» (т. е. на турнирах), на вече произносит речь, которой мог бы позавидовать любой либерал александровского времени. Он говорит с жаром о самоуправлении церковном и государственном, о разных тонкостях международного права, о необходимом тесном слиянии Руси с западом, «откуда нам текут искусства, рукоделия и все новые изобретения»… старается подорвать веру во всемогущество Москвы, высказывается против всякой уступки политических прав, признавая, что такая уступка всегда становится чужим правом… («Роман и Ольга» 1823 г.).

Всякий такой психологический и исторический анахронизм мог и должен был тогдашнему читателю нравиться, но он становился, конечно, поперек дороги свободному творчеству автора.

Эти либеральные и благомыслящие наши предки были как художественные образы – фальшивы; неестественными выходили и те скорбные фигуры, которые автор позволял себе иногда рядить в старый костюм. Когда он создавал в стиле общеевропейской романтики задушевный страдальческий тип какого-нибудь морского офицера Рональда, влюбленного в адмиральскую дочь – счастливого на корабле и затем потерявшего сердце своей Мэри, унесенной волнами светской жизни и ими загубленной («Ночь на корабле, из записок гвардейского офицера, на возвратном пути в Россию, после кампании 1814 года» 1822 г.) – когда Марлинский набрасывал такие туманные образы обиженных и страдающих любовников, то он просто копировал какой-нибудь западный оригинал; но он нес всю ответственность перед художественной правдой, когда эту скорбную мину недовольного людьми человека или демоническую улыбку скептика придавал русским боярам давнего времени. А он это иногда делал, и тогдашний читатель бывал доволен, когда характеристику какого-нибудь героя XVI и XVII века автор заканчивал, например, такими словами: «Кто знает, любовь или гнев волновали его душу, когда лицо его то пылало кровью, то вновь тускнело, как булат? Кто знает, гордость ли воздымала так высоко его брови, презрение ли двигало уста? Высокие ль думы или тяжкое преступление провело морщины на челе? Иногда взор его сверкал огнем, но потухал столь мгновенно, что наблюдатель оставался в сомнении, видел ли он то, или так ему показалось. – Его жизнь, его страсти, его замыслы оставались неразрешенной загадкой».

С большим историческим чутьем, чем такие рассказы из родной старины, написаны Марлинским его повести из истории остзейского рыцарства. Он очень интересовался судьбой этих рыцарей, хорошо знал их историю и потратил немало времени на изучение древностей Прибалтийского края. Еще в самом начале своей литературной деятельности он задумал – вероятно, по примеру Стерна – описать одно свое путешествие в Ревель и написал тогда целую книгу, которую и издал отдельно («Поездка в Ревель» 1820–1821 г.).

Легче указать на то, чего нет в этой книге, чем на ее содержание; беспорядок в ней царит полный, и сам автор просит читателя простить «ветреного кавалериста за то, что он бросал свои невыровненные периоды с пера, зачиненного саблей, в быстрые промежутки забав и усталости, даже под холодным крылом сна». Таланта в книге немного, но зато много знания; стерновского остроумия нет, но есть ценный материал для биографа. На разных станциях между Петербургом и Ревелем Марлинский садится писать свой дневник и болтает обо всем – об истории, археологии, этнографии, географии, возвращается часто к вопросам литературным и позволяет себе кое-где чисто личные признания. Из всех этих заметок видно, как хорошо он знал древности тех окраин, по которым путешествовал.

Этими знаниями он и воспользовался для некоторых исторических повестей. Они – лучшее, что им написано в таком роде. Много движения, жизни и красок, например, в рассказе о ревельском турнире, который так счастливо кончился для купеческого сына Эдвина, влюбленного в Минну, единственную дочь рыцаря Буртнека. Этого Буртнека изобидел большой забияка, рыцарь Унгерн, и разгневанный старик решил отдать свою прелестную дочь замуж за того, кто на турнире опрокинет его обидчика. Эдвин как купец не имел права сражаться с рыцарями, но с закрытым забралом все-таки проник за ограду и победил. Его как победителя и не судили. Старик Буртнек, у которого «в гербе не было сердца, но зато было сердце в груди отеческой», покапризничал, но отдал дочь за купца и дал нашему автору возможность прочитать хорошую мораль, для дворян вообще не бесполезную. Мораль и для того времени была не новая; но что было ново, так это детальная и живая картина рыцарских нравов и жизни в рыцарском замке («Ревельский турнир» 1825 г.).

Марлинский любил реставрировать эти замки, развалины которых попадались ему на глаза во время его стоянок и походов. Так реставрировал он «Замок Венден», «Замок Эйзен» и «Замок Нейгаузен». Это очень мрачные легенды. То история одного жестокого крестоносца-магистра, который пользуется властью для личной прихоти, разоряет своих вассалов, роняет честь своего ордена, готов надругаться над тем, кто решается ему напомнить о правде; история недостойного властителя, который, наконец, погибает от меча оскорбленного им дворянина, ночью проникшего в его неприступный замок («Замок Венден» 1832 г.). То рассказ о свирепом бароне, мучителе своих крестьян и всех соседей, который на старости лет отнял у племянника невесту и женился на ней… Он бросил этого несчастного Регинальда в тюрьму и хотел сгноить его в подвале, но в его отсутствие племянник бежал и затем при встрече убил его. Все вздохнули свободно, и Регинальд уже стоял у аналоя с невестой, у него отнятой, когда прискакал брат убитого барона и в свою очередь убил убийцу и закопал неверную жену живою в землю («Замок Эйзен» 1825 г.).

То, наконец, это история дьявольского коварства одного рыцаря, который, влюбившись в жену своего друга Эвальда, оклеветал ее перед мужем, заставил его поверить, что чистая душой Эмма изменила ему и отдалась новгородцу Всеславу пленнику, жившему на правах друга в его замке. Он, бессовестный злодей, оклеветал и самого Эвальда перед страшным тайным судом, бросил его в тюрьму и готовился своими руками зарезать его, чтобы овладеть Эммой, которую успел уже похитить, но в решающий момент подоспел новгородец со своей дружиной, и злодей был выброшен из окошка, а Эмма перехвачена и освобождена («Замок Нейзгаузен» 1824 г.).