Декабристы — страница 44 из 95

Корабль и море были издавна любимой темой наших романтиков, которые позволяли себе, однако, над свободной стихией большое насилие и смотрели на волны, снасти, паруса и матросов как на фон и детали картины, где должна была рельефно выступить одна единственная центральная фигура – образ самого рассказчика с его мечтами о житейской пучине, бурных страстях, вихре порывов или, наоборот, с мечтою об отмелях жизни, сердечном затишье и безветрии желаний. И Марлинский нередко вступал на борт корабля или приходил на берег моря не столько затем, чтобы любоваться природой, сколько затем, чтобы она им полюбовалась. Но в повести «Фрегат “Надежда”» он не злоупотребил этим правом романтика, и в плавании от Кронштадта до берегов Девоншира, где погиб капитан Правин, вел себя скромно, рассказывая печальную историю своего начальника. Потому повесть эта уцелела при общем крушении целой массы романтических рассказов о моряках. Целый ряд разнообразных колоритных страниц из жизни самого моря, которое на наших глазах живет и дышит, спит, улыбается, резвится, предостерегает, сердится и бушует; страницы, полные повседневных заметок и рапортов о состоянии фрегата, с удивительным знанием всей его анатомии и физиологии и с редким умением вложить в неодушевленный предмет очень сложную душу; наконец, целый альбом типов и силуэтов, срисованных с офицеров и солдат, людей очень простодушных, добрых, смелых и откровенных, – все придает «Фрегату “Надежде”» значение памятника, который может пояснить нам душевную жизнь целого круга людей, а не только самого наблюдателя.

Для своего времени эта повесть открывала новый литературный горизонт, оставаясь по замыслу сентиментально-дидактической, так как автор, изображая простоту и сердечность людей, плавающих по настоящему морю, имел все-таки в виду кольнуть тех, кто лавируют в разных мелких водах жизни светской.

Впрочем, Марлинский был человек справедливый, и есть у него одна повесть, в которой он сказал и много хорошего о светском круге. Эта повесть озаглавлена «Испытание» (1830).[244] Сюжет ее необычайно прост. Один бравый офицер, удержанный службой далеко от столицы, поручает своему другу в Петербурге испытать верность дамы своего сердца. Эта дама – породы кошачьей, хотя и не львица. Молодой человек, отправляясь в такую опасную экспедицию, выговаривает, однако, что если он, при этом испытании женской верности, сам утратит свое сердце или нечаянно завоюет сердце прелестной Алины, то его друг не станет на него сердиться. Предосторожность эта оказалась не лишней: Алина, действительно, не устояла, хотя на этот раз ее искуситель и был человек с довольно скромными потребностями и вкусами, большой любитель деревенской жизни и совсем не паркетный кавалер. Не сдержал обещанья и тот друг, который разрешил нашему счастливцу свободный набег на свои – обеспеченные, как он думал, владенья; он воспылал ревностью и счел себя обиженным. Он прилетел в столицу чинить суд и расправу над неверной и над изменником-другом, вел себя буйно, вызвал товарища на дуэль и чуть-чуть не закончил этой веселой истории трагично. Но на месте поединка он стоял уже сам насмерть раненный сестрой своего противника. Он покинул ее сестру ребенком, а теперь встретил взрослой девицей-институткой, невинным ангелом, который наивно спрашивал «разве петух не брат курицы?», но тем не менее читал Шиллера и над ним плакал. Когда на место дуэли невзначай приехала эта девица, чтобы стать между своим братом и его другом – к которому и она питала не одни лишь христианские чувства – спорить было уже не о чем. Рассерженный друг был вполне вознагражден за утрату, а Алина вышла замуж за своего скромного поклонника, который и увез ее в деревню, чтобы там работать на благо и пользу своих крестьян.

Пустой анекдот, но он рассказан Марлинским очень живо. Много тонких психологических наблюдений над душой светского человека, который никак не может примирить условности своих суждений с живым чувством; яркий тип крепостного слуги, по праву любви ставшего членом семьи; очень живой и верный тип институтки; тайники души светской дамы, которая решается покинуть мишурный блеск света ради скромного дела – таковы ценные детали повести.

Во всех этих светских повестях Марлинский не свободен от моральной тенденции, но она не навязывается читателю и позволяет перелистать странички без скуки.

У нашего автора есть, впрочем, одна повесть, которая не нуждается ни в каких оговорках, – лучшая из его повестей в смысле выполнения. К сожалению, она не была им окончена, но и в тех клочках, которые от нее остались, видна рука мастера. Она носит романтичное заглавие – «Поволжские разбойники» (1834), хотя в сущности – картинка современных нравов.

Действие происходит в 1821 году, и с участниками его, российскими дворянами-помещиками, мы знакомимся на короткий миг – в веселый день их псовой охоты. Старинный одноярусный барский дом с неопрятными службами – жилищем бесчисленной дворни, с разбитыми стеклами, залепленными писаной бумагой, в другом месте заткнутыми рубашкой, у которой рукава развеваются по ветру… голубятня, около которой прогуливаются стада чистых и плюмажных, мохнатых и египетских «символов верности», потому что между уездным дворянством искусство гонять голубей непременно входит в состав воспитания недорослей; на шесте флаг с гербом в знак присутствия хозяина; на дворе большое движение; толпа слуг, псарей, доезжачих и кучеров… гончие и борзые собаки, – это крайнее звено дворянской челяди… босоногие мальчишки в одних рубашках и в отцовских шапках, падающих им на плечи… Совсем реальная жанровая картинка, до деталей списанная с натуры. И сам хозяин – живой портрет из старинной фамильной галереи. Настоящий русский помещик старого века, человек, понятия которого заключались его уездом, а честолюбие борзыми собаками, он, отслужив сержантом, заблагорассудил, что ему довольно и капитанского чина для пугания зайцев. Каждый день тучное его туловище прокатывалось четверней в дрожках по работам, о которых он не имел ни малейшего понятия, и каждую порошу садился он на лошадь, чтобы отхлопывать зверьков от своих удалых собак. В остальное время зимы он, вместо музыки слушая ворчанье дражайшей своей половины, пускал табачный дым колечками или играл в шашки с ловчим на воду, заставляя беднягу тянуть эту невинную влагу стаканами не только за каждым проигрышем, но за каждым фуком. Зевал он поутру оттого, что недавно проснулся, а ввечеру оттого, что пора спать…

Но осенью это царство дворянской сонливости просыпалось. Хозяин отправлялся в поход: сети, силки, стрелы и зубы везде сторожили несчастных гостей вод и лесов. К помещику съезжались соседи, составляли наступательные союзы и, соединив свои войска, отправлялись в поход, в отъезжее поле – поход, правду сказать, гораздо более опасный для крестьянских красавиц, для изгородей и лесов, чем для самого пушистого племени.

С приготовлениями к такому походу и знакомит нас Марлинский в своей повести. Двумя-тремя штрихами набрасывает он несколько портретов этих старинных воинственных обывателей усадьбы, воюющих со скукой… Он срисовывает их разгоряченные и живые лица, когда они размещаются вокруг стола, на котором сверкает серебряный таз и в нем сахарная голова в волнах зажженного рома. Всем им тесно на собственной земле и очень бы хотелось поохотиться на островах их соседа. Но этот сосед не подошел под их масть. Охоту считал он пустой забавой и ради нее не хотел топтать крестьянскую озимь, не хотел травить овец собаками и палить лес от ночлегов… На описании сенсации, которую производит этот чудак «вольнодумец» среди дворянской братии, и на умысле проучить его какой-нибудь кляузой, обрывается рассказ нашего автора, к большой досаде читателя.

Как бы ни был краток отрывок этой повести, он дополняет другие очерки Марлинского и показывает, что писатель был у себя дома и в гостиных столичных, и в помещичьей усадьбе. Вообще в своих повестях из светской и дворянской жизни он обнаружил большую сноровку письма, которая его, романтика, приближала к настоящим бытописателям. Светский круг с его блестящей мишурной стороной и с его бесспорной культурностью, общество столичное и деревенское, статское и военное, мужское и, в особенности, женское было изображено Марлинским без прикрас, хотя и без особенной глубины понимания тех социальных условий, при которых оно выросло и сложилось. Но для тридцатых годов, когда в литературе, любившей говорить об этих светских кругах, торжествовали в большинстве случаев общие условные типы благородных резонеров, скучающих денди, сварливых старух, молодых кокеток и ветрениц – такие, с натуры писанные, хотя бы недорисованные портреты, какие давал Марлинский, были находкой. В данном случае он выступал предшественником Лермонтова, которого он опередил и как жанрист, странствующий по Кавказу.

Повести Марлинского предвещали рассвет реального романа в нашей литературе.

Когда в сочинениях его встречаешь страницы, с которых на нас смотрят какие-нибудь оригиналы и чудаки («Военный антикварий» 1829 г.), напоминающие нам, однако, наших знакомых, или когда видишь, как этот романтик умеет совершенно естественно говорить и пьяной уличной речью и столь же типичной речью охранителя порядка («Будочник-оратор» 1832 г.), или когда вместе с ним попадаешь на какой-нибудь кавказский почтовый тракт и лицом к лицу встречаешься с урядником, который и до сего времени не изменил своей физиономии («Путь до города Кубы» 1832), – то жалеешь, что писатель мало имел времени развить в себе это умение интересоваться серой будничной стороной жизни. Есть у Марлинского, впрочем, две повести, в которых его талант бытописателя достиг значительной зрелости.

Повесть «Мореход Никитин» (1834) пользовалась в свое время широкой известностью, и вполне заслуженно.

Это – рассказ, кажется, не вымышленный, о подвиге одного русского купца – Савелия Никитина, – который в 1811 году, выехав на простом карбасе по своим торговым делам, захватил в Белом море английский капер и привел его в Архангельск, за что и был награжден военным орденом и – рукой Катерины Петровны, добавляет автор: ради нее, собственно, Никитин и предпринял свое плавание, так как хотел поправить свое финансовое положение, которое его будущему тестю не особенно нравилось.