Так и кончилась эта первая попытка – для Бестужева не совсем приятно.
Через три года, однако, он был уже редактором прославленной «Полярной звезды».[305] Вместе с К. Ф. Рылеевым работал он над этим литературным изданием в продолжение трех лет, отдавая ему почти все свое свободное время. При этом имелась в виду не одна забава публики. Издатели хотели, чтобы их альманах, не пугая светских людей ученостью, «пробрался на камины, на столики и, может быть, на дамские туалеты и под изголовья красавиц».[306] Цель была достигнута. «Звезда блуждала по красавицам и не возвращалась домой», а сотрудники и издатели получили, кроме того, хорошее вознаграждение (Рылеев и Бестужев чистого дохода 2000 асс.).
Но удалось достигнуть и кое-чего большего. Альманах стал образцом изящного вкуса. Все самые видные литераторы, поэты и романисты приняли в нем участие и дали, по крайней мере, в первую книгу, действительно, «образцы» своего творчества. Успех издания был поразительный. Менее нежели в неделю было продано 600 экз.,[307] а в три недели раскуплено 1500 экз. – «единственный пример в русской литературе, ибо, исключая Историю Государства Российского, ни одна книга и ни один журнал не имели подобного успеха».[308] «Издатели имели счастье поднести по экземпляру «Звезды» Их Величествам Государыням Императрицам и удостоились Высочайшего внимания. К. Ф. Рылеев получил два бриллиантовых перстня, а А. А. Бестужев золотую прекрасной работы табакерку и бриллиантовый перстень».[309]
Журналы встретили Альманах также очень сочувственно. «Северный архив» поздравил его с прочным существованием не в лавках книгопродавцев, но в библиотеках истинных любителей отечественной литературы.[310] «Литературные листки» Булгарина отозвались только одну похвалу.[311] «Русский инвалид» приветствовал «Звезду» в особенности за то, что она пойдет в гостиные и туалеты красавиц, потому что дамы и высший свет мало образованы.[312] Более строг был «Московский телеграф», и этот отзыв в кружке Бестужева сочли за злобный.[313]
Вообще все остались довольны альманахом, кто его стихами, кто прозой, кто критикой, а некоторые всем вместе. Довольство иных доходило до желания встретить восход этой «Звезды» подобающим стихотворением.[314]
Когда в 1825 году она закатилась, о ней искренно жалели,[315] а сам издатель унес с собой в ссылку благодарное и грустное о ней воспоминание. «Небо здесь еще бледнее, – писал он из Якутска матери. – Я пользуюсь здесь соседством большой небесной медведицы, старой своей знакомой; в хвосте ее по-прежнему сверкает Полярная звезда, и порой лучи ее сыплются на бумагу».[316]
И звезда эта справедливо могла служить ему и утешением, и одобрением. Она напоминала Бестужеву о большой литературной победе. Под ее знаменем он решился впервые выступить в серьезной и ответственной роли судьи над художественным творчеством своих современников.
XXIV
Роль литературного критика, руководителя и законодателя «изящного вкуса» давно прельщала Бестужева. Он был очень высокого мнения о значении этого «вкуса» в деле нравственного и общественного развития. Еще в самом начале своей литературной карьеры он прочел в собрании Вольного общества любителей словесности, наук и художеств реферат на тему «О вкусе». Реферат был пересказом чужих мыслей, но выражал его собственные взгляды.[317]
«Образовать и очистить вкус есть важное государственное дело, предлежащее целому народу, – говорил Бестужев, повторяя слова известного тогда эстетика Сульцера. – Вкус, бесспорно, влияет на нравственность, хотя некоторые люди, исполненные вкуса, предаются порокам. Физически прекрасное ведет нас к нравственно прекрасному. Разум, вкус и то, что Шафтсбури и Гутчесон называют моральными чувствами, суть одни и те же способности. Магическая сила музыки и поэзии раскрывает невинные сердца дружеству, состраданию, всем кротким чувствованиям, и вкус есть верный вождь ко всему изящному Сколь благополучен человек с изящным вкусом! Он при источнике чистейших, невиннейших удовольствий. Вся природа – его наследие. Вкус разливает некоторую прелесть на все поступки человека. Истинный вкус украшает нрав человека и делает душу его доступнее к ощущениям всего благого и великого». Эти мысли, тогда очень ходкие, попадаются часто в статьях Бестужева и всегда эстетическое и этическое суждение являются у него тесно друг с другом связанными. Так, например, он охотно соглашается с мнением какого-то англичанина, что поэзия «наречие страстей или воспламененного воображения, заключенное в известных размерах, нравясь и пленяя, дает наставление и исправляет людей».[318]
Он даже убежден, что «безнравственник может написать прекрасную статью об электричестве, о хозяйстве, но что поэма, высокий роман и история личин не знают».[319]
Иногда при разборе текущих явлений литературы Бестужев совсем покидал всякую эстетическую точку зрения и прямо переходил к разбору моральных идей, заключенных в разбираемом произведении. Когда, например, у нас были переведены повести для юношества Коцебу – автора очень тогда популярного, о котором можно было сказать много интересного, – Бестужев обрушился на эти повести, недовольный именно их моралью. Юношам, говорил он, нужно преподносить самую чистую мораль, хотя бы и сухую. А вся мораль Коцебу – утилитарна: «не пренебрегай безделицами, ибо от них в свете зависят важные вещи». «Опасно юношам прививать плевелы человеконенавидения. Не нужно людей показывать черными. Зачем твердить им: мудрецы были чудаки, а великие люди – эгоисты. Кто вырос под туманом подобных мнений, тот никогда не вспыхнет душой при имени правды и отчизны».[320]
Понятно, что при таком публицистическом взгляде на текущие явления словесности и при укоренившемся убеждении, что мораль и вкус теснейшим образом друг с другом связаны, – наш автор смотрел на критику как на одно из лучших орудий нравственного воздействия на ближнего.
Критика – краеугольный камень литературы, литература – выражение господствующего «вкуса» в обществе, а вкус – синоним личной и государственной морали – рассуждал наш моралист и потому не упускал случая, где только было возможно, показать свою критическую сноровку. «Как жаль, – говорил он, – что нет критики на все, что выходит из-под печатного станка. Публика – дама: она любит, чтобы ее водили под ручку… Что касается меня, то при каждом нашествии на русский Парнас я буду кричать, как гусь капитолийский, чтобы разбудить Манлиев и Дециев».[321]
И он исполнил свое обещание: он, действительно, кричал иногда, как гусь, – громче всех остальных; Манлиев и Дециев он, конечно, не разбудил, но уколол самолюбие многих и обнаруживал подчас очень драчливые аллюры.[322]
В выражениях Бестужев не стеснялся: обругать противника «нетопырем, гнездящимся в развалинах вкуса»,[323] поднять кого-нибудь на смех игриво, но вместе с тем очень обидно,[324] подразнить какого-нибудь автора и затем спокойно смотреть, как он и его близкие начнут петушиться,[325] или в притворно серьезной форме рассуждения начать говорить о том, что такое глупцы, насколько степень благоразумия правительства высказывается снисхождением оного к глупцам и бездельникам, что такое дураки и плуты в политическом обществе[326] – на все это Бестужев был мастер, и все это производило в то время большое впечатление.
Конечно, для самого критика не было тайной, что он часто тратит свои силы по пустякам. Он понимал, что критика не должна заниматься мелочами и не должна обнаруживать дурного тона, он признавал даже, что для обуздания своевольного языка, который много болтает при своевольстве свободного тиснения, нужна цензура,[327] но вместе с тем он знал, что ему самому не обойтись без мелочей и без злоязычия в своих статьях ввиду мелочности самой русской словесности; и не без основания думал, что в общем и эти пустяки могут оказать на читателя свое хорошее влияние.
В публицистическом очерке «Поездка в Ревель» Бестужев рассказывает, как на одной станции за чашкой соленого шоколада он на эту тему беседовал со своим братом. Почему, – спрашивал его брат, – ты изощряешь шестое твое чувство, т. е. вкус эстетический, на разных мелочах? Во-первых, – потому, отвечал ему автор, – что не надеюсь на свои силы… Притом лень, рассеянье и служба; наконец, о лучших писателях мнение публики уже установилось. Когда же я вижу людей, из коих одни хотят пробить дверь славы медным лбом самохвальства, а другие проползти в замочную скважину, – кровь моя кипит, и в зеркале критики Мидас любуется своими ушами, которых бы он не увидел иначе. У нас литературное имя подчас покупается и завтраками, и молодые люди, начинающие писать, могут обольститься ложным блеском, и тогда – прощай образованность. Я знаю, что многие обрекли меня на остракизм, не читавши… благодаря критике, мне часто приписывают честь авторства всех безыменных глупостей Петербурга; наконец, вижу, что многие особы из прекрасного пола понаслышке разделяют мнения о моем мнимом злоязычии… Но я ли виноват, что у нас до сих пор слово «критика» значит одно с бранью?..