Почти то же самое говорили и другие. В «Вестнике Европы» к Бестужеву отнеслись всего строже: напали на его слог, указали на некоторые пропуски, но отметили его остроумную, колкую, иногда бранчивую критику.[336] Особенным нападкам подвергся его слог. Читатель никак не хотел простить Бестужеву, что по его терминологии «язык может быть изломан, светел, разрывчат, плавок, несправедлив, развязан, звонок, решителен, картинен, упрям, вселичный, обжившийся в обществе, кипящий мыслями, а слог – сердечен, тяжел, неуловим, внезапен, замысловат, стихи – стопованы, беглы, заржавлены» и т. д.[337]
Резче всех отозвался о статье Бестужева Карамзин. «Обозрение русской литературы, – писал он Дмитриеву, – написано как бы на смех, хотя автор и не без таланта, кажется».[338]
А. Измайлов писал по поводу этой статьи: «Какое пристрастие и неосновательность в суждениях о новейших наших писателях и каким шутовским языком все это написано под руководством временных заседателей нашего Парнаса!».[339]
Бестужев не остался равнодушен ко всем этим отзывам. В длинной статье он сам пояснил, какие он себе ставил цели, когда писал свое обозрение. Недоброжелательные отзывы он объяснял себе как результат раздражения читателей на него за то, что он, в его годы, посмел рассуждать вслух; кое-какие замечания о своем слоге он принял к сведению; «никакому порядку в своей статье я не следовал, – говорил он, – потому что Пантеон не рота и ранжировать поэтов значило бы повторять анекдот капрала, который тесаком выровнял органы под рост». «Меня укоряют в неологизмах, – продолжал он, – но если бы посудили, что я должен был избегать повторений характеристик, что я разрабатывал тощее однообразное поле и потому редко писал по вдохновению, что я принужден был писать коротко, ново и странно, чтоб быть поняту, – то, конечно, простили бы мне многое», – и Бестужев, слегка рассерженный, прощался с читателем аррогантными словами: «Извините, – говорил он, – что скоро оканчиваю – мне пора на дежурство».[340]
Год спустя после того, как этот «Взгляд» был написан, в «Полярной звезде» за 1824 год Бестужев снова принялся за «перебор всех наших писателей» – как выражался Греч[341] – и снова впал в те же ошибки.
Свою вторую статью, озаглавленную «Взгляд на русскую словесность в течение 1823 года», критик начинает опять своей излюбленной мыслью о современном оцепенении русской словесности. У нас был, говорит он, период расцвета литературы в великую эпоху 12-го года, но политическая буря утихла; укротился и энтузиазм. Отдохновение после сильных ощущений обратилось в ленивую привычку; непостоянная публика приняла вкус ко всему отечественному как чувство, и бросило его как моду. Войска возвратились с лаврами на челе, но с французскими фразами на устах, и затаившаяся страсть к галлицизмам захватила вдруг все состояния сильней, чем когда-либо. Следствием этого было совершенное охлаждение лучшей части общества к родному языку и поэтам, начинавшим возникать в это время, и, наконец, совершенное оцепенение словесности в прошедшем году… Так гаснет лампада без течения воздуха; так заглушается дарование без одобрений…
И вот, после этой вступительной речи, приступая к обзору литературных новинок, автор вновь начинает сбивать с толку своего читателя… Оказывается, что в этом «бедном» году Броневский и Муравьев-Апостол написали книги, заслуживающие во всех отношениях внимание европейцев; Булгарин дал свежий и разнообразный, быстрый и новый рассказ об Испании; Мерзляков блистал убеждением, силой и красотой; Греч развернул совершенно новые и ближайшие к природе русского языка начала; Глинка написал «Русскую историю», достойную быть ручной книжкой в семействах; Загоскин сочинил хорошие комедии; Шаховской – даже высокую комедию, не говоря уже о Карамзине, у которого совершенство слога и сила чувств от прекрасного начала шли все выше и выше, как орел, устремляющийся с вершины гор в небо… Впрочем, удивляться нечего, добавлял Бестужев: шагаем мы необычайно быстро. Ученики пишут теперь таким слогом, которого самые гении сперва редко добывали, и, теряя в числительности творений, мы выигрываем в чистоте слога.
Один недостаток: у нас мало творческих мыслей, – заканчивает свою статью Бестужев. – Язык наш можно уподобить прекрасному усыпленному младенцу: он лепечет сквозь сон гармонические звуки или стонет о чем-то, но луч мысли редко блуждает по его лицу. Это младенец, но младенец Алкид, который в колыбели еще удушал змей!
«В вашей литературной статье много хорошего, – писал кн. П. А. Вяземский Бестужеву по поводу этого «Взгляда», – но опять та же выисканность и какая-то аффектация в выражениях. Вы не свободны и подчиняете себя побочным условиям, околичностям. Кому же не быть независимым, как не нам, которые пишут из побуждений благородного честолюбия, бескорыстной потребности души? Достоинство писателя у нас упадает с каждым днем, и если новому числу избранных не поддержать его, то литература сделается какою-то казенной службой, полицейским штатом или, и того хуже – каким-то отделением министерства просвещения. Независимость – вот власть, которой должны мы служить верой и правдой. Без нее нет писателю спасения: и ум, и сердце его, и чернила – все без нее заплеснеет».[342]
Этот дружеский, но суровый выговор подействовал. Год спустя, в третьей книжке «Полярной звезды» за 1825 год Бестужев решился еще раз попытать свои силы как обозреватель русской словесности. Третья статья «Взгляд на русскую словесность в течение 1824 и начале 1825 годов» была серьезней, чем предыдущая, и тон ее более строгий. Но в общем и она говорила о неустойчивости критических вкусов и приемов автора.
Статья начиналась опять с отрицания русской словесности. У нас нет литературы, говорил Бестужев; но тотчас же, как добрый патриот, он стал думать, чем бы возместить этот недостаток. Если нет литературы, – утверждает он, – зато у нас есть критика: мы пресытились, не вкушая, мы в ребячестве стали брюзгливыми стариками. Почему это? Во-первых, потому, что мы воспитаны иноземцами, мы всосали с молоком безнародность и удивление только к чужому. К довершению несчастия мы выросли на одной французской литературе, вовсе не сходной ни с нравом русского народа, ни с духом русского языка, и к тому же мы слишком бесстрастны и слишком ленивы и не довольно просвещены, чтобы и в чужих авторах видеть все высокое, оценить все великое; мы выбираем себе авторов по плечу. Мы только начинаем чувствовать и мыслить, но ощупью. Жизнь необходимо требует движения, а развивающийся ум – дела; он хочет шевелиться, когда не может летать, но не занятый политикой – весьма естественно, что деятельность его хватается за все, что попадется, а как источники нашего ума очень мелки для занятий важнейших, мудрено ли, что он кинулся в кумовство и пересуды… и критика, единственное, что у нас есть, и она недалеко ушла в основательности и приличии. Она ударилась в сатиру, в частности, и более в забаву, чем в пользу. И как было бы желательно, чтобы критика эта отвергла все личности, все частности, все расчетные виды, чтобы она не корпела над запятыми и имела бы взор более общий, правила более стихийные. Лица и случайности проходят, но народы и стихии остаются вечно…
Но отчего же у нас нет гениев и мало талантов литературных? Говорят, что от недостатка ободрения. Слава Богу, что нет такого ободрения. Истинные таланты в нем не нуждаются. Скорбь есть зародыш мыслей, уединение – их горнило, и пусть таланты страдают в жизни. Истинного поэта зовет уединение, душа его просит природы; богатое неисчерпанное лоно старины и мощного свежего языка перед ним расступается: вот стихия поэта, вот колыбель гения. Нет, литературы у нас нет потому, что у нас нет воспитания. Мы учимся припеваючи, и оттого навсегда теряем способность и охоту к дельным, к долгим занятиям. При самых счастливых дарованиях, мы едва имеем время на лету схватить отдельные мысли; но связывать, располагать, обдумывать расположенное не было у нас ни в случае, ни в привычке. Сколько людей, которые бы могли прославить делом или словом отечество, гибнут, дремля душой в вихре модного ничтожества, мелькают по земле, как пролетная тень облака? Да и что в прозаическом нашем быту, на безлюдье сильных характеров, может разбудить душу, что заставит себя почувствовать? Наша жизнь – бестенная китайская живопись, наш свет – гроб повапленый! Так ли жили настоящие просветители народов? Не общество увлекло, но они повлекли за собой общества. Римлянин Альфьери, неизмеримый Байрон сбросили с себя золотые цепи фортуны, презрели всеми заманками большого света – зато целый свет под ними и вечный день славы – их наследие!
Но, кроме пороков воспитания, кроме затейливого однообразия жизни нашей – нас одолела страсть к подражанию. Было время, что мы невпопад вздыхали по-стерновски, потом любезничали по-французски, теперь залетели в тридевятую даль по-немецки. Когда же попадем мы в свою колею? Когда будем писать прямо по-русски. Творения знаменитых писателей должны быть только мерой достоинства наших творений…
Я мог бы яснее и подробнее исследовать сказанные причины, – заключает свое отрывочное введение автор, – я бы должен был присовокупить к ним и раннее убаюкивание талантов излишними похвалами или чрезмерным самолюбием…
Всякий согласится, что причины застоя русской литературы указаны в этих кратких словах очень метко. Отсутствие серьезных общественных вопросов в жизни повело к измельчанию литературы, которая поневоле должна была питаться иноземным. Публицист взял в Бестужеве верх над критиком, и если бы он действительно «яснее и подробнее исследовал причины» упадка, его статья много бы выиграла в силе и оригинальности. Но невозможность ли выразиться яснее или неохота глубже вникнуть в вопрос заставили его от этого краткого введения перейти к разбору самих памятников текущей словесности, и из сурового критика он опять превратился в любезного патриота, хотя уже не столь беспечного в раздаче похвальных листов и дипломов.