Декабристы — страница 59 из 95

И как наглядное доказательство своей мысли Бестужев пересказывает содержание романа Полевого «Клятва при гробе Господнем», останавливаясь подробно на характеристике всех действующих лиц. Критических замечаний в этом разборе мало. Критик отмечает неровности в языке романиста, несовершенство слога, каким написана повесть, но в общем его статья – хвалебный гимн: «Клятва» Полевого – это концерт Бетховена, сыгранный на плохой скрипке.

В данном случае Бестужев, конечно, преувеличил, и его оценка романа Полевого сама по себе достоинства не имеет. В ней при случае высказанные мысли важнее основных. Такие ценные случайные заметки попадаются и на последних страницах его отзыва.

Для своего времени очень тонкими были, например, замечания Бестужева о реализме в искусстве. Писатели – говорил он – иногда выводят самых ничтожных лиц и ведут самые пустые разговоры и оправдываются словами: «Это с природы!» Помилуйте, господа! разве простота – пошлость! Природа! После этого тот, кто хорошо хрюкает поросенком, величайший из виртуозов, и фельдшер, снявший алебастровую маску с Наполеона, первый ваятель! Искусство не рабски передразнивает природу, а создает свое из ее материалов. Дайте нам не условный мир, но избранный мир, т. е. дайте нам типы, а не фотографии, и при том в русском теле, в русском духе…

Такова в ее главнейших мыслях эта замечательная статья. Она была необычайно смела по замыслу. Автор не кривил душой, когда говорил, что он придрался только к случаю, чтобы изложить свои мысли по самым различным предметам. Статья разрослась, как мы видели, в целый краткий очерк всемирной культуры. Бестужев хотел блеснуть своими историческими и литературными знаниями. Он приобрел их, конечно, не из первых рук, но удачно их систематизировал, и благодаря этой историко-литературной панораме, которую цензура не позволила ему, однако, развернуть полностью, статья получилась очень познавательной. Русский читатель открывал для себя массу нового, не говоря уже о том, что автор поддерживал его во все время чтения в очень бодром настроении, в том свежем, романтическом и задорном настроении, которое он так ценил в себе самом. И, действительно, несмотря на цензурные штрихи, статья – как мы могли убедиться – сохранила местами агрессивный публицистический тон, по существу либеральный и просветительский.

Статья была замечена, и семь лет спустя после ее выхода в свет Белинский рекомендовал ее вниманию своих читателей. Отозвавшись с достаточной небрежностью о всей первой части, в которой говорилось о западноевропейских литературных течениях, упрекнув автора также в том, что он не имеет ясного понятия о романтизме, что в его глазах все талантливые писатели – романтики, а романтизм – ключ ко всякой мудрости, решение всего и на земле, и под землей, – Белинский с большой похвалой остановился на «светлых и верных мыслях Марлинского, на тех его страницах, которые сияют и блещут живым, увлекательным красноречием, бриллиантовым языком». К таким страницам он относил все те, на которых автор разбирал русских писателей… и Белинский сделал несколько выписок из статьи, чтобы читатель мог судить, насколько его (Белинского) мысли совпадают с мыслями его предшественника.

«Оставляя в стороне ложность или поверхностность многих мыслей, – заканчивал Белинский свой отзыв о Бестужеве как о критике, – пройдя молчанием неудачные и неуместные претензии на остроумие и оригинальность выражения, скажем, что многие светлые мысли, часто обнаруживающие верное чувство изящного, и все это, высказанное живо, пламенно, увлекательно, оригинально и остроумно – составляют неотъемлемую и важную заслугу Бестужева. Он был первый, сказавший в нашей литературе много нового, так что все, писавшееся потом в «Телеграфе», было повторением уже сказанного им в его литературных обозрениях.[387] Лучшим доказательством этого служит его примечательная и – несмотря на отсутствие внутренней связи и последовательности, на неуместность толков о всякой всячине, не идущей к делу, несмотря на множество софизмов и явное пристрастие – прекрасная статья о «Клятве при гробе Господнем». «Телеграф», во все время своего существования, ни на одну ноту не сказал больше сказанного Марлинским, и только разве отстал от него, обратившись к устаревшим мнениям, которые прежде сам преследовал. Да, Марлинский немного действовал как критик, но много сделал – его заслуги в этом отношении незабвенны»…

В этих словах – словах писателя, который признает себя должником своего предшественника, – указано, хоть и неопределенно, но довольно верно то место, которое занимает Бестужев в истории русской критики.

При определении его заслуги как критика не должна, однако, иметь решающего значения его статья о романе Полевого, так как она была написана в годы, когда критическая наша мысль уже достаточно окрепла. Бестужев ценен для нас, главным образом, как литературный судья 20-х годов, когда критика находилась еще в пеленках.

XXXI

Наша критическая мысль двадцатых и тридцатых годов может быть подведена под два основных типа. Критик в своих суждениях исходил либо из теоретических взглядов, заимствованных или самостоятельных, либо руководствовался своим непосредственным эстетическим чувством, и вместо того, чтобы оправдывать разбором произведения какую-нибудь теорию, просто обращал внимание читателя на то, что в этом произведении он находил художественным или нехудожественным. До Белинского критика теоретическая была представлена Веневитиновым, Киреевским и Надеждиным, а критика, построенная почти исключительно на непосредственном чувстве – Вяземским, Бестужевым и Полевым. Из всех перечисленных критиков Бестужев с Вяземским были старейшие. Но если принять во внимание, что расцвет критики Вяземского приходится на времена после 1825 года, когда Бестужев свою роль как критик уже закончил, то именно его – Бестужева – и нужно признать за первого пионера серьезной критической мысли в нашей литературе.

Бестужев не был силен ни своими знаниями разных теорий, ни способностью в них углубляться, он брал врожденным эстетическим чутьем и вкусом, который, как мы видели, хотя и делал крупные промахи, но в большинстве случаев попадал верно.

Но, кроме этого, в критике Бестужева была еще и другая, весьма значительная и новая сила; она сказывалась в публицистической тенденции автора, в постоянном его стремлении связать литературу с жизнью современной, в попытках исследовать общественные причины ее роста или увядания.[388] Эта публицистическая тенденция до Бестужева была в литературе почти совсем незаметна. В его время она проскальзывала в очень общей форме у Веневитинова и Киреевского, когда им приходилось касаться их излюбленного вопроса о культурном призвании русской нации и государства; она встречалась у Вяземского, который умел быть иногда острым и деликатным сатириком; попадалась она также в статьях Полевого и Надеждина, в форме более грубой. И только у Бестужева, который раньше их всех выступил со своим словом, эта публицистическая тенденция проступала наружу вполне определенно как руководящая тенденция, которой автор придавал большое значение.[389]

И если Бестужев был предшественником Белинского – как теперь уже признано – то Белинский мог вспомнить о нем не тогда, когда развивал какие-нибудь теории или когда отдавался непосредственному своему эстетическому чувству, а в те минуты, когда благодарил или упрекал искусство за его внимательное или невнимательное отношение к явлениям действительности.

* * *

Таковы были работы Марлинского в области критики и публицистики. И на этих работах, как видим, остался отпечаток его личности – нервной, возбужденной и впечатлительной.

Она – эта личность – и была центральной фигурой, которая привлекала к себе общее внимание и пользовалась общей симпатией. В ней кроется и главная причина успеха Марлинского как писателя.

XXXII

Сам Бестужев любил при случае намекнуть на то, что он личность интересная.[390]

«Я посвятил себя изучению людей, но себя постичь не могу доселе: настоящий микрокосм[391]… мое нервозное сложение – эолова арфа[392]… я, как Шенье у гильотины, могу сказать, ударяя себя по лбу: тут что-то есть, но это еще связано, темно или, лучше сказать, так ярко, что ум ослеплен и ничего не различает»[393]… – говорил он, несколько любуясь собой. Он вообще не умел и не любил исчезать из поля зрения читателя. Почти во всех своих повестях появлялся он, уступая на время свои чувства и мысли герою или героине, давая советы и пояснения то им, то читателю или, наконец, прерывая нить рассказа своими личными воспоминаниями. Случалось Марлинскому иногда и прямо говорить от своего лица, рассказывать о себе самом[394] – и никогда речь его не была так стремительна, так горяча и богата всевозможными украшениями, как в эти минуты личных признаний. Воспользуемся же этими откровенными беседами и всеми автобиографическими намеками, рассеянными в его повестях, чтобы воссоздать образ самого писателя – образ вдвойне интересный как материал для истории человеческого сердца и ума вообще и как исторический портрет эпохи александровского царствования.

А Марлинский был, действительно, типичный представитель этого царствования, – один из лучших выразителей его гуманных идеалов, писатель, которому было суждено говорить об этих идеалах в эпоху для них очень враждебную. Не о своей лишь разбитой жизни повествовал с грустью наш автор, не одну лишь память о себе хотел он в своих повестях спасти от забвения: он боялся, как бы не изгладились из памяти современников те порывы чувств и те мысли, которыми жили он и многие другие не так давно, в годы их юности. И каждый, кто брал повести Марлинского в руки, не мог не чувствовать обаяния этой недавней старины: сквозь все покровы, при всех умолчаниях, сквозь все намеки проглядывала та ушедшая жизнь. Марлинский