то стихи, а потом отдал и письмо, но настоящее ли, мы сомневались, и это еще более придало нам решительности.
Якубович, хотя и не был членом общества, но обо всех мерах его узнал с 27 ноября и все это время говорил с жаром в нашем смысле и воспламенял колеблющихся. Однако же, по странному его поведению в день 14 декабря я имею причину думать, что в нем было более хвастовства, нежели храбрости. Он встретил Московский полк у Красного моста, потом был на площади и сказав мне, что у него голова болит, исчез. Мы изумились, когда он явился парламентером и больше я его не видал.
Флота лейтенант Завалишин – бойкая особа, но чересчур с заносчивым воображением. Рылеев приял было его в члены, но узнал, что он писал из Бразилии письмо к Государю Императору, содержания коего не хотел сказать, приостановился открывать ему все, и после не встречался ему. Впрочем, мнение о перемене порядка вещей он сам излагал. В октябре уехал в отпуск и потому никаким образом участвовать в предприятии на 14 число не мог.
Николай Бестужев; пусть начальники и товарищи его засвидетельствуют, как служил он и какое доброе имеет сердце! Прежде вступления в круг моего знакомства он вовсе не имел либерального образа мыслей. Но по переходе в Петербург, мало-помалу пример приятелей увлек и его. Чем более однако ж узнавал он Рылеева, тем менее стал доверять средствам общества и не раз говорил мне, что все это химера; слушал мечтания Рылеева, не говоря ни слова, – и доказывал, что содействие Кронштадта и невозможно, и бесполезно. После известия о смерти он уже действовал по убеждению, что это принесет пользу отечеству; и сказал: «Рассуждайте, как быть – а я сделаю, что мне укажут». Впрочем, он всегда держался кротких мер. Раза два я видел его по утрам у Рылеева, но не в собрании. Накануне ездили уговаривать Моллера. В день 14 декабря был с Гвардейским экипажем. Потом я его видел только при свете выстрела – вдали, в Галерной.
Михаил Бестужев по характеру своему весьма далек от того, чтоб быть заговорщиком, и оттого я даже никогда с ним об обществе не говорил, и Рылеев также. Когда начали уж думать о поднятии полков, я хотел по братской любви устранить его, говоря, что он для этого не годится, ибо не поблажает солдатам, недавно командует ротой, и притом душевно любит Великого Князя Михаила Павловича, обязанный ему за перевод в гвардию и ласковое обхождение, но вдруг, за 5 дней, входя к Рылееву, я вижу тут и брата (в первый раз после 27 числа), которого он обнимает, говоря, что мы все в тебе ошибались, ты настоящий патриот. Рылеев уже уговорил его. Тут и я, поцеловав его, наставил, как действовать. На завтра он привез Щепина, а потом, на другой день, Волкова и князя Кудашева. В заседаниях не был. В ротах ходил со мной и в своей говорил. На дворе был в толпе около знамен, в каре – стоял на Невском углу Сената, следовательно, не мог слышать увещаний генералов. Потом его не видал.
Петр Бестужев. Он так молод, что не знал, что делать; и в этих двух братьях я дам ответ Богу и Государю. Я виноват в их проступках. Он в собраниях наших не был, знал очень немного и немногих, приехал ко мне в полночь на 14 число и поутру я посылал его в Экипаж. Потом он заезжал сведать ко мне в Московский полк, и как уже все было готово, я велел сказать в Экипаже, что полк выходит. Потом я видел его на площади с Гвардейским экипажем. Оружия никакого не имел.
Торсон. Один из самых отличных и ученых флотских офицеров и самых кротких людей, каких я знаю. В обществе держался по дружбе с моим братом, и оттого, что не предвидел таких последствий. На мнения наши не говорил ни да, ни нет; и со дня смерти я видел его у больного Рылеева только однажды. На площади не был.
Этим ограничивается знакомство мое с членами общества. Теперь я изложу участие людей, которые, не быв сочленами, действовали в его видах и которых я видел по смерти Государя Императора у Рылеева или в день происшествия на площади.
Князь Щепин-Ростовский; ему, кажется, всего не сказали – только, что хотят Цесаревича с конституцией, в первый раз он очень горячо за это взялся, но на другой у Оболенского, увидев Финл. полка Розена, который сомневался, и сам начал колебаться. Но мы его перед товарищами подстрекнули, и он снова загорелся. Волков говорил за другими. В день 14 декабря он кипел и говорил красно и как старший взялся вести полк. Я никак не предвидел, что он так рассвирепеет, тем менее, что я взялся удалить генералов, и конечно бы в этом успел грозою и массою. Он построил полк в каре, и потом я только дважды видел его издали. В ротах Волков и Броке ничего не говорили, а Кудашев еще прежде куда-то уехал.
Репин. Он дал большую надежду на Финляндский полк, но потом спустил тон. Говорил очень горячо о том, что не надобно упускать времени и что России нужна перемена. В день 14 декабря он приехал к каре, но Пущин сказал, чтобы он без солдат и не являлся, – он уехал, обнадеживая, что это будет, – и уже я его не видал. С ним приехал Цебриков, которому я назначил место на угол каре к монументу. Другие финляндские офицеры, которые, по словам Репина, хотели приехать одни к нам – не явились.
Кожевников приезжал накануне 14 числа к Рылееву с каким-то измайловским офицером (кажется, с Фоком), где я видел его в первый и в последний раз. Он очень нас обрадовал, сказав, что солдаты готовы не присягать. В этом полку я знал, что будет еще с нашей стороны Милютин [Малютин. – Ред.], но он сделал это по молодости.
Корнилович приехал дня за три из Киева и хотел было войти в кабинет Рылеева, где собраны были многие, но я увел его к себе, как не члена, где и сказал он мне то, что я изложил в примеч. 27 декабря. В день 14 декабря он встретил полк у Садовой и потом мельком я видел его на площади. В члены его не выбрали мы для того, что он очень ветрен.
Кроме того, около каре суетились лица, которых я не видывал сроду; да они, кажется, были тут волонтерами и только кричали: ура.
Может статься, что со всем желанием быть полным и подробным, я упустил что-нибудь в таком множестве лиц, мнений и происшествий. Я человек, и человек удрученный несчастьем, почему и прошу, о чем нужно спрашивать меня отдельными пунктами, и я охотно исправлю вину моей памяти, но не совести, ибо говорю все искренне.
Сердце обливается кровью, когда я вздумаю, что судьба привела меня быть обличителем друзей и братьев, которых люблю более себя, но Бог свидетель, что не малодушие водит пером моим. Я ввел многих в погибель, приняв заблуждение за истину: чего же не сделаю для самой истины?
Рылеев
Есть общепризнанные святые призвания, объяснить и доказать святость которых невозможно. Какую общественную функцию выполняет поэт, зачем он призван в мир, в чем смысл его восторгов, вдохновения, своеволия, капризов? Сам поэт умеет только творить и властвовать, а на вопрос, откуда и зачем эта власть? – не дает ответа или отвечает неясно. Те, кто его слушают и на себе испытывают его власть, не могут с этой неясностью помириться и считают себя вправе предъявлять властителю требования – словно они добровольно ему эту власть над собой уступили.
Недоразумения между поэтом и теми, кого он обзывает «толпой», неизбежны; и редко когда эти две силы, друг для друга созданные, действовали сообща при полном согласии и обоюдном понимании.
«Толпа» позволяла себе быть чрез меру требовательной и подчас назойливой, и крылатый Пегас бывал оскорблен, когда ему любезно предлагали стать ломовой лошадью; оскорблены бывали и все толпящиеся вокруг него, когда он, даже не утруждая своих ног, расправлял невзначай крылья и тонул в… эфире. Такой его полет считался общественным неприличием, тем более, что все отлично знали, что и он пасется на той же гражданской, общим трудом вскормленной ниве…
Случалось, однако, что он сам добровольно помогал обрабатывать эту ниву, в самом прямом и непосредственном смысле.
Среди притязаний на разные почетные должности, притязаний, очень откровенно предъявляемых поэтами, есть одно, которое в жизни редко осуществляется. Это, как говорили в старину, – «содружество меча и лиры». Не только слова и песни должны цениться наравне с мечами – сам поэт должен владеть мечом, не отрекаясь от своей песни. Поэт-жрец и богоносец, прорицатель и отгадчик тайн вселенной, поэт – проповедник нравственности, личной, семейной и гражданской, поэт – служитель красоты, творящий и воскрешающий, поэт, обличающий и наказующий – оставлял за собой право и на открытую борьбу – борьбу физическую за свои житейские идеалы.
В этой роли простого бойца поэт должен был себя чувствовать стесненно и неловко. Фантазия, опоясанная мечом, теряла много в легкости своего полета, и поэзия самой борьбы терялась в массе прозаических ее подробностей. И по своему темпераменту и по своей впечатлительности поэт мало пригоден для настоящей боевой жизни. Но тем не менее он иногда принимал на себя всю тяжесть борьбы – борьбы насильственной и рискованной, столь непохожей на ту «борьбу», о которой, в угоду рифме или метафоре, так часто говорится в стихах и в прозе.
В XIX веке, в это столетие нескончаемых войн за всяческие свободы – национальные, политические и социальные – поэт часто появляется на полях сражения. Он преимущественно ободрял борющихся, молился за них перед битвой, пел им воинственные гимны или отпевал их после сражения. Но бывало также, что он добровольно становился в ряды самих защитников той идеи, в которую верил, уравнивал себя с ними, делил с ними опасность на равных правах… и случалось, что шум битвы навсегда заглушал его голос.
Тот, кому приходилось знакомиться с историей декабрьского возмущения 1825 года, не мог не задуматься над одной характерной подробностью этого яркого исторического события. В рядах заговорщиков, чуть ли не на первом плане находилось несколько истинных поэтов… положим, поэтов не первого ранга, но все-таки служителей вдохновения. Весь план кампании, вся диспозиция боевых сил были задуманы и утверждены в кабинете поэта, и после окончательного поражения последним покинул поле битвы опять-таки поэт… «Поэзия», как таковая, была одним из главных факторов всего этого политического движения.