Декабристы — страница 69 из 95

бнаружилась и окрепла в нем очень рано.

Действительно, редко кто из передовых людей того времени обладал таким подвижным, легко воспламеняющимся темпераментом, такой прямолинейностью в достижении намеченной цели: и эти качества с общим сентиментальным, задумчивым складом его души составляли весьма оригинальное сочетание. Вся жизнь его была порывом и мечтой, стремлением и раздумьем, вспышкой, полной веры в себя, за которой нередко следовали нервная усталость и смиренье.

Мирного, счастливого детства Рылеев (родился он в 1795 г.[409]) не знал. Детские годы в семье были омрачены отсутствием отцовской любви и постоянным страхом и грустью при виде терпеливой и пугливой заботливости матери. Кроткая женщина, – она, если верить рассказам, отсиживала иногда в погребе собственной усадьбы за свои размолвки с мужем. Она очень любила сына и защищала его от незаслуженной суровости отца.

Так говорит семейное предание, и оно находит себе подтверждение в словах мальчика. Когда на двенадцатом году Рылеев был отвезен в Петербург и помещен в корпус, и ему пришлось писать письма «виновнику своего бытия» – как он выражался – он в самых почтительных словах давал понять отцу, как мало нежности и искреннего чувства в нем пробуждало его имя.

Забежим несколько вперед и остановимся на этих школьных письмах Рылеева. Случайно это или нет, но во всех письмах речь идет о деньгах, – конечно, грошовых, – которыми «дражайший родитель» совсем забывал снабдить своего покорного сына. А деньги нужны были мальчику на книги и бумагу, да на уплату за частные уроки по геометрии, – нужны были и ему, и его сводной сестре Анне, которая тогда также училась в одном из петербургских пансионов. Родителя просьбы детей не особенно трогали, хотя дети и писали ему, что «целуют его ручки и ножки».[410] Он не отвечал сыну года по три, и тому приходилось пускать в ход весь резерв своего сентиментального красноречия, чтобы его разжалобить. К такому красноречию прибег наш кадет с особенной силой накануне выхода из корпуса, когда понадобились деньги, «сообразные обстоятельствам»: для покупки мундира, сюртука, троих панталон, жилеток, «хорошенькой» шинели, кивера с серебряными кишкетами и прочих принадлежностей воинского туалета. Сын надеялся, что «родитель не заставит его долго дожидаться ответа», и осторожно прибавлял, не накинет ли он еще 50 рублей, чтобы нанять «учителя биться на саблях».[411] Родитель читал это послание и сердился. Все нежности и все цветы красноречия, какими его «милый Кондраша», как он выражался, уснащал свое послание, у него отклика не нашли, а проект приобретения разных мундиров и хорошеньких шинелей казался ему оскорбительным… «Ах, любезный сын, – писал он ему в ответ, – столь утешительно читать от сердца написанное, буде то сердце во всей наготе неповинности откровенно и просто изливается! Сколь же, напротив того, человек делает сам себя почти отвратительным, когда говорит о сердце и обнаруживает при том, что оно наполнено чужими умозаключениями, натянутыми и несвязанными выражениями, и что всего гнуснее, то для того и повторяет о сердечных чувствованиях часто, что сердце его занято одними деньгами»… И родитель советовал своему сыну, вступая в новое для него поприще, прежде всего броситься в отцовские объятия и… вместо двух дорого стоящих мундиров явиться к нему в одном, «казной даемом», да и приехать на родину к любящему и благословляющему отцу на деньги, которые благодетельная казна жалует – так как «на что же и существуют щедроты общего нашего отца, как не затем, чтобы ими пользоваться».[412]

Расписываясь в получении этого выговора, сын в следующем же своем письме писал родителю, что он и слезы проливал, и сокрушался сердцем, читая отцовские строки, но что отец напрасно обвиняет его в противоречиях и малой рассудительности; он, перечитывая копии со своих писем, ничего подобного в них не усматривает; впрочем, зная, «сколь неприлично оспаривать мнение отца, хотя бы и несправедливое, – умолкает».[413]

Такая сыновняя нежность и предусмотрительность в переписке освещают надлежащим светом те воспоминания, какие ребенок вынес об отце из родного дома. «Правда твоя, – говорила ему впоследствии мать, – что я не была счастлива; отец твой не умел устроить мое и твое спокойствие; что делать, Богу так угодно».[414]

Сознавая это «неспокойное» положение ребенка в семье, мать и решилась рано разлучиться с ним, и в 1807 году отвезла его в Петербург, где он 23 января и поступил в первый кадетский корпус.

Из семейной атмосферы, приучавшей ребенка к ранней осмотрительности, быть может, хитрости, но во всяком случае не к благодушным впечатлениям тихого, огражденного детства, ребенок попадал теперь в военную школу, очень своеобразную, которая могла лишь усилить в нем тот дух самостоятельности и самообороны, который был в нем пробужден еще под отеческой кровлей.

III

Первым кадетским корпусом управлял в те годы, когда Рылеев поступил в него, знаменитый Максимилиан фон Клингер, некогда восторженный немецкий бурш, поэт, друг Гёте, поклонник свободы, один из блестящих и даровитых представителей эпохи «бури и натиска», а с 1801 года – генерал-майор русской службы и директор военного заведения. «На воспитание доверенного ему юношества Клингер не обращал никакого внимания и весьма часто по целым месяцам не видал воспитанников. С утра до ночи сидел он безвыходно в своем кабинете, занимаясь литературными произведениями, которые пересылал потом для напечатания за границу. Почти о каждом из своих произведений он предварительно сообщал в министерство полиции, заведовавшее тогда цензурой, для принятия соответственных мер о непропуске их в Россию, так как сочинения свои считал крайне опасными для малопросвещенной русской публики. Минуты отдохновения своего он обыкновенно проводил со своими собаками, которых имел множество, любил сам их кормить и учил скакать через палку».[415]

Со своими собаками он обращался, во всяком случае, лучше, чем со своими воспитанниками, которых, говорят, подвергал очень строгим телесным наказаниям. Жизнь в корпусе могла бы, вероятно, и агнца обратить в хищного зверя, если бы ее не скрашивали некоторые из подчиненных свирепого директора, скромные русские служаки, у которых под военным мундиром билось необычайно доброе и мирное сердце. Имена их сохранили благодарные ученики, и кто пожелал бы узнать, сколько рыцарской смелости и честности было в душе скромного инспектора (а затем директора корпуса) Михаила Степановича Перского, сколько самоотверженной любви и доброты в экономе и бригадире Андрее Петровиче Боброве (честность которого воспевалась даже в ученических одах[416]) и в корпусном докторе Зеленском, – тот может развернуть воспоминания Н. С. Лескова.[417] Если из этих воспоминаний и исключить всякое невольное преувеличение – в них все-таки останется достаточно теплоты, которая свидетельствует о том, как воспитанники любили сих безвестных гуманных тружеников и служителей нашей старой и жестокой системы воспитания.

Сведения о жизни Рылеева в корпусе – отрывочны и неполны. Говорят, что он был любимцем своих товарищей, предприимчивым сорванцом, коноводом и атаманом в разных неизбежных проделках и шалостях, часто принимал вину товарищей на себя и сознавался в проступках, сделанных другими; что однажды за чужую вину был даже жестоко наказан и чуть-чуть не исключен из корпуса, но что под конец корпусной жизни, однако, смирился и сделался скромен.[418] Н. И. Греч подтверждает эти сведения, говоря, что Рылеев вел себя порядочно, но был непокорен и дерзок с начальниками, что его секли нещадно, но что он старался выдержать характер, не произносил ни жалоб, ни малейшего стона и, став на ноги, опять начинал грубить офицеру.[419] Все это легко допустимо.

Преподавание в корпусе никакими достоинствами не блистало, хотя программа на бумаге и выглядела весьма прилично и казалась разнообразной и широкой. Если бы Рылеев сам не восполнял чтением пробелы образования, он вышел бы из корпуса с весьма скудным умственным багажом, хоть и окончил заведение по первому разряду. Но, как он признавался своему отцу, «он был великий охотник до книг» и не терял времени. К услугам его была довольно хорошая корпусная библиотека; он мог читать по-французски и по-польски,[420] но какие книги в его руках перебывали – неизвестно. По некоторым местам из его писем тех годов можно догадаться, что он почитывал французских «философов» и Руссо.

Когда впоследствии, уже после смерти Рылеева, стали доискиваться, не коснулась ли его либеральная зараза еще в корпусе, когда в его память стали всем кадетам, которые грешили стихами, отмеривать 50 ударов, – было высказано предположение, что на образ мыслей Рылеева, еще на школьной семье, имела вредное влияние одна историческая хрестоматия, изданная для воспитанников корпуса П. Железниковым, под заглавием «Сокращенная Библиотека».[421] Греч открыто обвинял «даровитого, но пьяного» Железникова в том, что он был насадителем либерализма в первом корпусе, где воспитывались некоторые из декабристов (?). «Железников, – говорит Греч, – помещал в своей «Библиотеке» целиком разные республиканские рассказы, описания и речи из тогдашних журналов, и заманчивые идеи либерализма, свободы, равенства, республиканских доблестей ослепили читателей».