Декабристы — страница 81 из 95

[550] так соблюден в ней местный колорит и так правдиво переданы чувства изгнанника. В этом колорите, в этой тонкой психологии и, наконец, в отделке внешней – вся литературная стоимость «Войнаровского».

Припомним, например, такую картину природы:

В стране метелей и снегов,

На берегу широкой Лены,

Чернеет длинный ряд домов

И юрт бревенчатые стены.

Кругом сосновый частокол

Поднялся из снегов глубоких,

И с гордостью на дикий дол

Глядят верхи церквей высоких;

Вдали шумит дремучий бор,

Белеют снежные равнины,

И тянутся кремнистых гор

Разнообразные вершины…

Всегда сурова и дика

Сих стран угрюмая природа;

Ревет сердитая река,

Бушует часто непогода,

И часто мрачны облака…

или такое описание охоты, когда Войнаровский, в трескучий мороз —

Оленя гнав с сибирским псом,

Вбежал на лыжах в лес дремучий —

И мрак, и тишина кругом!

Повсюду сосны вековые,

Иль кедры в инее седом;

Сплелися ветви их густые

Непроницаемым шатром.

Не видно из лесу дороги…

Чрез хворост, кочки и снега

Олень несется быстроногий,

Закинув на спину рога,

Вдали меж соснами мелькает,

Летит… вдруг выстрел!.. быстрый бег

Олень внезапно прерывает…

Вот зашатался – и на снег

Окровавленный упадает…

или такую параллель между вольным сердцем и вольной рекой:

Видал ли ты, когда весной,

Освобожденная из плена,

В брегах крутых несется Лена?

Когда, гоня волну волной

И разрушая все преграды,

Ломает льдистые громады,

Иль, поднимая дикий вой,

Клубится и бугры вздымает,

Утесы с ревом отторгает

И их уносит за собой,

Шумя, в неведомые степи?

И мы, свои разрушив цепи,

На глас свободы и вождей,

Ниспровергая все препоны,

Помчались защищать законы

Среди отеческих степей…

или, наконец, заключительные строфы поэмы, в которых рассказывается, как Миллер шел возвестить Войнаровскому его освобождение, как он летел к нему с отрадной вестью о прощенье и свободе, и как нашел своего друга замерзшим на могиле его жены, которая делила с ним изгнание.

Но вот он [Миллер] к низким воротам

Пустынной хижины примчался.

Никто встречать его нейдет…

Он входит в двери. Луч приветный

Сквозь занесенный снегом лед

Украдкой свет угрюмый льет;

Все пусто в юрте безответной;

Лишь мрак и холод в ней живет.

«Все в запустенье! – мыслит странник: —

Куда ж сокрылся ты, изгнанник?»

И, думой мрачной отягчен,

Тревожим тайною тоскою,

Идет на холм могильный он —

И что же видит пред собою?

Под наклонившимся крестом,

С опущенным на грудь челом,

Как грустный памятник могилы,

Изгнанник мрачный и унылый

Сидит на холме гробовом

В оцепененьи роковом;

В глазах недвижных хлад кончины,

Как мрамор, лоснится чело,

И от соседственной долины

Уж мертвеца до половины

Пушистым снегом занесло.

Когда читаешь все эти строки, кажется, что они писаны кем-нибудь, кто видел все это воочию.

Приходится удивляться также и той отчетливости, с какой воспроизведены в поэме Рылеева думы и чувства ссыльного.

Ранее туманное утро, крутой берег Лены, и одинокий печальный путник с длинной винтовкой за спиной… Давно он привезен в крытой кибитке в эту страну изгнания, давно поседели приметно и его усы, и борода; он – не уголовный преступник, и на лбу его нет постыдной печати, но вид его вдвое суровее, чем дикий вид каторжника:

Покоен он: но так в покое

Байкал пред бурей мрачным днем.

Как в час глухой и мрачной ночи,

Когда за тучей месяц спит,

Могильный огонек горит —

Так незнакомца блещут очи.

Всегда дичится и молчит,

Один, как отчужденный бродит.

Ни с кем знакомство не заводит,

На всех сурово он глядит.

А между тем:

При строгой важности лица,

Слова, высоких мыслей полны,

Из уст седого пришлеца

В избытке чувств текли, как волны.

Он весь – огонь и стремление под мертвой и льдистой оболочкой. «Я – Войнаровский», – говорит он своему нежданному собеседнику:

Ты видишь – дик я и угрюм,

Брожу, как остов, очи впали,

И на челе бразды печали,

Как отпечаток тяжких дум,

Страдальцу вид суровый дали.

Между лесов и грозных скал,

Как вечный узник безотраден,

Я одряхлел, я одичал,

И, как климат сибирский, стал

В своей душе жесток и хладен.

Ничто меня не веселит,

Любовь и дружество мне чужды,

Печаль свинцом в душе лежит,

Ни до чего нет сердцу нужды.

Бегу, как недруг, от людей;

Я не могу снести их вида:

Их жалость о судьбе моей —

Мне нестерпимая обида.

Кто брошен в дальные снега

За дело чести и отчизны,

Тому сноснее укоризны,

Чем сожаление врага…

Но знал и я когда-то радость

И от души людей любил,

И полной чашею испил

Любви и тихой дружбы сладость.

Среди родной моей земли,

На лоне счастья и свободы,

Мои младенческие годы

Ручьем игривым протекли;

Как легкий сон, как привиденье,

За ними радость на мгновенье,

А вместе с нею суеты,

Война, любовь, печаль, волненье

И пылкой юности мечты…

Эти пылкие мечты юности пришлось Войнаровскому в Сибири не только вспомнить, но как бы пережить вновь, когда нежданно к нему в заточение вернулась его жена, чтобы делить с ним всю тягость изгнания – правда, ненадолго, так как смерть поджидала ее в этом сумрачном крае. Этот вводный, с историей несогласный, эпизод в поэме, хоть и донельзя романтичен, сентиментален и условен, но бесспорно трогателен и также полон пророчеств. Кто не вспомнит жен декабристов, читая эти строфы:

Раз у якутской юрты я

Стоял под сосной одинокой;

Буран шумел вокруг меня,

И свирепел мороз жестокий.

Передо мной скалы и лес

Грядой тянулися безбрежной;

Вдали, как море, с степью снежной

Сливался темный свод небес.

От юрты вдаль тальник кудрявый

Под снегом стлался между гор.

Вбоку был виден черный бор

И берег Лены величавой.

Вдруг вижу: женщина идет,

Дохой убогою прикрыта,

И связку дров едва несет,

Работой и тоской убита.

Я к ней… и что же?.. узнаю

В несчастной сей, в мороз и вьюгу,

Казачку юную мою,

Мою прекрасную подругу!..

Узнав об участи моей,

Она из родины своей

Пошла искать меня в изгнанье.

О странник! Тяжко было ей

Не разделять со мной страданье!

Встречала много на пути

Она страдальцев знаменитых,

Но не могла меня найти:

Увы, я здесь в числе забытых.

Закон велит молчать, кто я;

Начальник сам того не знает.

О том и спрашивать меня

Никто в Якутске не дерзает.

И как после всего, что выстрадано и передумано, не испугаться грядущего, не застыть в ужасе перед призраком близкой и безвестной смерти и не задуматься над тем, во что раньше безотчетно верил?

Ах, может, был я в заблужденье,

Кипящей ревностью горя,

Но я в слепом ожесточенье

Тираном почитал царя… [Петра]

Быть может, увлеченный страстью,

Не мог я цену дать ему

И относил то к самовластью,

Что свет отнес к его уму?

Судьбе враждующей послушен,

Переношу я жребий свой;

Но, ах, вдали страны родной

Могу ль всегда быть равнодушен?

Рожденный с пылкою душой

Полезным быть родному краю,

С надеждой славиться войной,

Я бесполезно изнываю

В стране пустынной и чужой.

Как тень везде тоска за мною…

Уж гаснет огнь моих очей,

И таю я, как лед весною

От распаляющих лучей…

Почто, почто в битве кровавой,

Летая гордо на коне,

Не встретил смерти под Полтавой?

Почто с бесславием иль с славой

Я не погиб в родной стране?

Увы, умру в сем царстве ночи!

Мне так судил жестокий рок;

Умру я – и чужой песок

Изгнанника засыплет очи!

Кто читал записки декабристов, тот вспомнит, как некоторым из них приходили мысли, очень схожие с мыслями Войнаровского, и сколь часто в заточении они спрашивали себя – как спрашивал и Войнаровский:

Что сталось с родиной моей?

Кого в Петре – врага иль друга

Она нашла в судьбе своей?

Над всеми этими намеками и параллелями читатель 1825 г., конечно, не задумывался. Поэма Рылеева приобрела особый смысл лишь после 14 декабря, когда все могли подивиться его пророческому дару предвидения; вероятно, в силу этого она и подверглась цензурным преследованиям.

Но и помимо этих аналогий, которые получили свой смысл значительно позже, основная мысль поэмы могла еще до 14 декабря возбудить бдительность цензуры[551] и, по свидетельству самого Рылеева, цензура, действительно, несколько ощипала «Войнаровского»,[552] и поэму напечатали с пропусками, которые, однако, были восполнены в ходивших по рукам списках.[553]

Основная мысль поэмы на первый взгляд не заключала в себе ничего либерального; она была скорее патриотическая. При всех своих симпатиях к Войнаровскому автор остался на стороне Петра и восстание и измену Мазепы считал государственным преступлением. Чтобы убедить в этом читателя, он и предпослал своей поэме «жизнеописание Мазепы», составленное Корниловичем. В этой биографии Корнилович, отдавая должное таланту Мазепы, не признавал в нем защитника вольностей малороссийских; его измену он объяснял, как расчет личных выгод и указывал на его личное мелочное честолюбие. Биограф отказывался признать в предательском сердце Мазепы любовь к родине. Рылеев, по-видимому разделял этот взгляд Корниловича, потому что в своем предисловии к поэме писал: «Считаем за нужное напомнить, что в поэме сам Мазепа описывает свое состояние и представляет оное, может быть (!), в лучших красках; но неумолимое потомство и справедливые историки являют его в настоящем виде: и могло ли быть иначе?.. Для исполнения своих самолюбивых видов Мазепа употреблял все средства убеждения. – Желая преклонить Войнаровского, своего племянника, он прельщал его красноречивыми рассказами и завлек его по неопытности в войну против великого государя – но истина восторжествовала, и Провидение наказало изменника».