Декабристы — страница 84 из 95

«Хотя цензура постепенно сделалась строже, но в то же время явился феномен небывалый в России – IX том Истории Российского государства, смелыми, резкими чертами изобразивший все ужасы неограниченного самовластия, и одного из великих царей открыто наименовавший тираном, какому подобного мало представляет история! Непостижимо, каким образом в то же самое время, как строжайшая цензура внимательно привязывалась к словам, ничего не значащим, как то: «ангельская красота», «рок» и проч., она пропускала статьи, подобные «Волынскому», «Исповеди Наливайки» и «Братьям-Разбойникам» и пр. Перед самым восшествием Вашим на престол, в № 22 «Северного архива» появилась статья об избрании Годунова на царство».[574] В подтверждение своей мысли барон Штейнгель указывал также на запрещенные стихотворения Пушкина и на басню Дениса Давыдова «Голова и ноги».

Этот список можно было бы увеличить, и мы увидали бы, что поэзия Рылеева имела весьма заметных предшественников.

Она, действительно, примыкала, с одной стороны, к дозволенному кодексу гражданской морали, которую Карамзин проповедовал в IX томе своей истории,[575] а также и Державин в своих одах;[576] с другой стороны, она примыкала к самой настоящей свободомыслящей поэзии, которая от прославления гражданской добродетели смело переходила к политическим призывам.

В этом смысле прямой предшественницей стихотворений Рылеева была знаменитая ода «Вольность», которую Радищев в 1790 году включил в свое «Путешествие». Эту оду в Москве не хотели печатать, потому что предмет таких стихов был «несвойственен нашей земле». Неуклюжая, литературно совершенно не отделанная ода взывала к вольности, которая должна была исполнить своим жаром сердце рабов; она взывала к Бруту и Теллю; по-своему пересказывала цитаты из «Общественного договора» Руссо; воспевала «закон» для всех равный; клеймила суеверие священное, которое в союзе с политическим суеверием крепнет и гнетет общество; она говорила о властителе, который, севши властно на грозном троне, зрит в народе одну лишь «подлу тварь» и не думает о том, что может прийти мститель «склепанных народов». Ода необычайно откровенно высказывалась об этом мстителе, призывая все громы на голову тирана; в последних строфах она вызывала кровавую тень короля Карла I английского и пророчила «вольности» великую будущность. Если собрать из сочинений Рылеева все острое и жгучее, то оно окажется более слабым и бледным (по смыслу, конечно), чем любая строфа этой старой вольнодумной оды, которая сохранилась, однако, в памяти у весьма немногих, судя по тому, что ни в сочинениях, ни в частных письмах либералов тех годов она следа почти не оставила.

К числу предшественниц песни Рылеева нужно отнести и знаменитую некогда (1796) трагедию Княжнина «Вадим Новгородский». Трагедия, в конечном своем выводе, необычайно благонамеренная, – она была направлена к тому, чтобы убедить зрителей в необходимости сильной и единой власти (в лице Рюрика). Но в то же время устами Вадима (противника Рюрика) она высказывала необычайно смелые суждения о властителях и власти и принимала на себя защиту вольности вообще и новгородской в частности. В ней можно было прочитать настоящий призыв к восстанию против утеснителей свободы, плач над судьбой народа, который утратил и силу, и доблесть, подчинившись владыке, и гордое величие героя-республиканца, который, будучи не в силах пережить унижения отчизны, предпочитает лучше пронзить себя собственным мечом, чем признать над собой какую-либо власть, в выборе которой он не участвовал.

Все такие вольные речи были сказаны задолго до того, как начал говорить Рылеев.

Но и среди своих сверстников Рылеев имел соперников, очень сильных. Назвать хотя бы молодого Пушкина – автора эпиграмм и знаменитой «Вольности» (1817–1819).

Едва ли можно сомневаться в том, что Рылеев читал все эти поэтические памятники вольной русской мысли, хотя во всем, что он писал, о них нет упоминания.

Итак, новатором в поэзии назвать Рылеева нельзя. Основной гражданский мотив его лирических песен и эпических опытов был не нов: в общей сентиментальной и дидактической форме он встречался у Карамзина и Державина, а в форме более частной, как политическая проповедь, – в так называемых запрещенных сочинениях. Что же касается поэтической формы, в которую облекался этот основной мотив поэзии Рылеева, то она, как мы видели, большой ценности не имела.

Порознь взятые, и форма, и содержание стихотворений Рылеева не представляются чем-нибудь особенно сильным, но именно в сочетании этой формы и этого содержания заключалось все значение его стихов. Рылеев был первый, который пустил в общий литературный оборот такие темы. Он придал новую окраску нашей лирике и эпосу, стараясь пропитать насквозь гражданским чувством и оду, и послание, и эпиграмму, и описательную поэму, и лирическую песнь, и также песнь любовную. Ведь он желал быть гражданином, не переставая быть поэтом, – чего до него никто не делал.[577] Как гражданин Рылеев созрел очень рано, а как поэт – опаздывал в своем развитии, и его поэзия заняла в истории нашего стихотворного творчества довольно неопределенное место. По своему содержанию она была не сильнее, чем многие предшествовавшие ей попытки в этом роде, попытки, имевшие в виду исключительно одну лишь гражданскую или политическую тенденцию; по своей форме она была менее совершенна, чем песня или эпос его современников, которые отдавались вполне свободному творчеству и воспитывали в себе прежде всего поэтов.

Песня Рылеева – недопетая песня, торопливая и, главное, песня, еще не достигшая той внутренней и внешней гармонии, которую она обещала.

Эта песня, как известно, оборвалась трагично и неожиданно. Никто, конечно, не мог предвидеть, что поэт кончит так печально, но он сам, со страшной быстротой увлекаемый политической агитацией, как будто чуял беду и приучал себя к ней, стремясь мечтой проникнуть в душу людей, погибших в борьбе за политическую идею или ссылкой искупающих свое увлечение ею.

Решительность и смелость, с какой Рылеев перешел за предел пожеланий, мечтаний и слов, были изумительны.

XIV

Первое тайное общество, в которое вступил Рылеев, была масонская ложа. Попал он в нее еще в 1820 году, когда, только что женившись, на короткий срок приезжал в Петербург. Он вступил в это общество, как вступали тогда весьма многие молодые люди, побуждаемый, вероятно, более общенравственными соображениями, чем политическими. Ложа называлась «Пламенеющей звездой», и дела и прения велись в ней на немецком языке. Рылеев числился «братом первой степени». Какое участие принимал он в масонской «работе» и часто ли он посещал свою ложу, мы не знаем, но есть основание думать, что эта работа была очень скромная, и о личности Рылеева сами «братья» имели представление довольно смутное.[578]

Со вступлением в тайное политическое общество, у Рылеева, конечно, уже не оставалось времени для другой тайной работы.

Рылеев был принят в Петербургское или Северное тайное общество в начале 1823 года, когда оно состояло из немногих членов и готово было распасться. Главой общества сначала был Никита Муравьев, затем, в конце 1823 года, к нему присоединились князья Трубецкой и Оболенский. Когда через год князь Трубецкой уехал в Киев, на его место членом директории или думы назначили Рылеева, который настоял, чтобы впредь сии директоры или правители были не бессменными, а избирались только на один год.

Со времени вступления Рылеева в думу общество стало обнаруживать бо́льшую и более беспокойную активность. Принимая во внимание характер Рылеева, этому легко поверить, но в чем именно заключалась его деятельность 1823–1824 годов – об этом сведений очень мало. По-настоящему она началась только в 1825 году, а до этого время уходило, кажется, главным образом на организацию совещаний и на споры о политических программах. Рылеев принимал во всех этих совещаниях и спорах близкое участие, образ мыслей его становился все радикальнее и радикальнее, речи, достаточно, впрочем, неустойчивые, все горячее и решительнее.

Общество расширялось, но очень медленно, и даже ближайшее дело, которое само собой напрашивалось, т. е. объединение существующих тайных обществ северного и южного, согласование их действий – так и не двинулось вперед до самого критического момента, когда обе группы, вступив с правительством в открытую борьбу, стали действовать без всякого соглашения и выработанного сообща плана.

В этом, впрочем, Рылеев был виноват менее других. Когда в 1824 году П. И. Пестель – глава южного общества – приезжал в Петербург для переговоров о взаимном соглашении, Рылеев встретил его недружелюбно. Причины их несогласия, даже, кажется, ссоры, лежали частью в несходстве их политических программ, частью в их психической организации – в пафосе Рылеева и в расчетливости Пестеля.[579] «Пестель, – говорил Рылеев в своих показаниях,[580] – приезжал в Петербург с разными предложениями, но они все были отвергнуты, ибо правила, принятые здесь (т. е. в Петербурге), не сходствовали с теми, кои служили основаниями предложений Пестеля: он был совершенно против конституции, написанной Никитою Муравьевым. Я виделся с Пестелем один раз. Он говорил о необходимости соединения здешнего общества с южным и о недостатках конституции Никиты Муравьева. Заметив в нем хитрого честолюбца, я больше не хотел с ним видеться». Неприятное впечатление произвел Пестель не на одного только Рылеева. Когда тот высказал свои подозрения, что Пестель – человек опасный и для России, и для видов общества, и предлагал даже соединение обществ, но с определенной целью – чтобы не выпускать Пестеля из виду и наблюдать за ним,