Только московский генерал-губернатор требовал 8400 рублей на доставку арестованных в Петербург (позже один иностранец напишет, что при коронации Николая в Москве было «задавлено мужиков на 8000 рублей»; к этому можно добавить, что с воцарением Николая из Москвы было доставлено на 8400 рублей арестантов).
Успехи властей велики. В Петропавловской крепости сидят 300 нижних чинов, в Кексгольме — еще 400.
Власть торжествует. Ей кажется, что все в ее руках: и заговорщики, и их планы, и их идеи; ей кажется, что весь итог десятилетней жизни тайных обществ подбивается здесь, и эти дни, в следственных бумагах.
Генерал-адъютанты — люди практические, и нелегко им вообразить, что захваченный Рылеев, кающийся Трубецкой или закованный Вадковский — это еще не весь Рылеев, Трубецкой, Вадковский: что созданная ими и их друзьями ситуация, провозглашенные ими принципы — по природе своей необратимы и неистребимы, как луч света, который распространяется по вселенной, даже если источник его уничтожен.
Много лет спустя Лунин запишет:
«От людей можно отделаться, от их идей нельзя».
Мысль столь же ясная одним, сколь смешная другим.
ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ НИКОЛАЯ БЕСТУЖЕВА
«Мы сидели в крепости, в Алексеевском равелине; в 14 № был брат мой Михаил, в 15 — я, в 16 — кн. Одоевский, в 17 и в последнем — Рылеев. Мало-помалу мы с братом восстановили сношения посредством выдуманной им азбуки звуками в стену; мы объяснялись свободно. Я хотел переговорить с Рылеевым, но все мои попытки дать понятие о нашей азбуке Одоевскому, между нами сидевшему, были безуспешны. Итак, все сношения между нами были очень коротки и неверны — через старого ефрейтора, словесно, и, почти перед самою сентенциею, записками. Это препятствие много повредило нашему делу…
…Рылеев старался перед Комитетом выставить Общество и дела оного гораздо важнее, нежели они были в самом деле. Он хотел придать весу всем нашим поступкам и для того часто делал такие показания, о таких вещах, которые никогда не существовали. Согласно с нашею мыслью, чтобы знали, чего хотело наше Общество, он открыл многие вещи, которые открывать бы не надлежало. Со всем тем, это не были ни ложные показания на лица, ни какие-нибудь уловки для своего оправдания; напротив, он, принимая все на свой счет, выставлял себя причиною всего, в чем могли упрекнуть Общество. Сверх того, Комитет употреблял все непозволительные средства: вначале обещали прощение; впоследствии, когда все было открыто и когда не для чего было щадить подсудимых, присовокупились угрозы, даже стращали пыткою. Комитет налагал дань на родственные связи, на дружбу; все хитрости и подлоги были употреблены. Я знал через старого солдата, что Рылееву было обещано от государя прощение, ежели он признается в своих намерениях; жене его сказано было то же; позволены были свидания, переписка, все было употреблено, чтобы заставить раскрыться Рылеева. Сверх того, зная нашу с ним дружбу, нас спрашивали часто от его имени о таких вещах, о которых нам прежде и на мысль не приходило. Я, признаюсь, обманутый сам обещанием царским, зная, за какую цену оно обещано Рылееву, и зная его намерение представлять в важнейшем виде вещи, думал действовать в том же смысле, чтобы не повредить ему и не выставить его лжецом, отрицаясь от показаний, сделанных будто от его имени, особенно в начале дела, когда я еще не разгадал этой хитрости Комитета; но после я узнал это, и мы с братом взяли свои меры. Что же касается до Рылеева, он не изменил своей всегдашней доверчивости и до конца убежден был, что дело окончится для нас благополучно. Это было видно из его записки, посланной ко всем нам в равелине, когда он узнал о действиях Верховного уголовного суда; она начиналась следующими словами: «красные кафтаны (т. е. сенаторы) горячатся и присудили нам смертную казнь, но за нас бог, государь и благомыслящие люди», — окончания не помню.
Через 7 месяцев судьба привела нам еще видеться с ним. В безмолвном кладбище нашем, равелине, был маленький садик, куда нас водили по очереди гулять; очередь Рылеева была всегда во время ужина. Однажды ефрейтор, вынося от меня столовую посуду, отворил дверь в ту самую минуту, когда Рылеев проходил мимо; мы увидели друг друга, этого довольно было, чтобы вытолкнуть ефрейтора, броситься друг другу на шею и поцеловаться после столь долгой разлуки. Такой случай был эпохою в Алексеевском равелине, где тайна и молчание, где подслушиванье и надзор не отступают ни на минуту от несчастных жертв, заживо туда похороненных…
Что мне теперь прибавить? С этой минуты я не видел его более…»
НИКОЛАЙ ЦЕБРИКОВ
«Раз мне принесли обед, и как нас кормили весьма мерзко, и аппетит совсем не проявлялся на эти кушанья, то в ожидании его я принялся рассматривать оловянные тарелки, и на одной из них я нашел на обороте очень четко написанные гвоздем последние стихи Рылеева:
Тюрьма мне в честь, не в укоризну,
За дело правое я в ней,
И мне ль стыдиться сих цепей,
Когда ношу их за Отчизну».
ИЗ ЖУРНАЛА СЛЕДСТВЕННОГО КОМИТЕТА
«1826 года апреля 5. Допрашивали Черниговского пехотного полка подполковника Сергея Муравьева-Апостола: утверждал, что на истребление покойного государя не делал он предложения и даже соглашался на сие покушение единственно потому, что было общее принятое мнение всего общества; он же сам всегда почитал меру сию излишнею и оную не одобрял. Сверх того пояснил некоторые обстоятельства, но вообще более оказал искренности в собственных своих показаниях, нежели в подтверждении прочих, и очевидно принимал на себя все то, в чем его обвиняют другие, не желая оправдаться опровержением их показаний. В заключение изъявил, что раскаивается только в том, что вовлек других, особенно нижних чинов, в бедствие, но намерение свое продолжает считать благим и чистым, в чем бог один его судить может, и что составляет единственное его утешение в теперешнем положении. Положили: дать ему допросные пункты».
МИХАИЛ ЛУНИН
«В одну ночь я не мог заснуть от тяжелого воздуха в каземате, от насекомых и удушливой копоти ночника, — внезапно слух мой поражен был голосом, говорившим следующие стихи:
Задумчив, одинокий,
Я по земле пойду, незнаемый никем.
Лишь пред концом моим,
Внезапно озаренный,
Познает мир, кого лишился он.
— Кто сочинил эти стихи? — спросил другой голос.
— Сергей Муравьев-Апостол…»
ТЮРЕМНЫЕ СТИХИ АЛЕКСАНДРА БАРЯТИНСКОГО
Темнеет… Куранты запели…
Все стихло в вечернем покое.
Дневные часы отлетели,
Спустилось молчанье ночное.
И время, которое длило
Блаженства земного мгновенья,
Крылом неподвижным накрыло
Печаль моего заточенья.
По-разному в этой жуткой ситуации вели себя арестованные. Некоторые — твердо, невозмутимо. Лунин, Пущин, Якушкин — насмешливо. Другие — с чрезмерной откровенностью.
После полугода допросов, очных ставок, увещеваний, угроз в июне 1826 года царь назначил Верховный уголовный суд, который должен был вынести приговор в отсутствие подсудимых. В составе суда 72 человека: 18 членов Государственного совета, 36 сенаторов, три духовных лица из Синода и 15 особоуполномоченных военных и гражданских чиновников.
Средний возраст их — около 55 лет, вдвое больший, чем у декабристов: одно поколение судит другое.
122 подсудимых.
С 11 по 27 июня разрядная комиссия во главе с М. М. Сперанским[27] разделила подсудимых на 11 разрядов. Когда она представит свой проект суду, большинство, понятно, проголосует, не рассуждая, за то, что предложено. Сперанский ведь не просто сочиняет разряды, он все время сносится с монархом — и уместны ли в этом случае особые мнения, рассуждения, лишние разговоры?
Декабристы сидят в своих камерах, ожидая, чем кончится дело, а во дворце уже голосуют.
Утреннее заседание Верховного уголовного суда 30 июня. Подсудимых нет, только судьи. Обсуждают пятерых «вне разрядов».
«К смертной казни. Четвертованием».
Все — за, против казни один адмирал H. С. Мордвинов, много лет и трудов положивший за то, чтобы не казнили и не пытали.
«К смертной казни. Четвертованием».
За несколько заседаний приговорили: к четвертованию — пятерых, к отсечению головы — тридцать одного, к вечной каторге — 19, к каторжным работам на пятнадцать и меньше лет — 38, в ссылку или в солдаты — 27 человек.
Последовал царский указ Верховному уголовному суду:
«Рассмотрев доклад о государственных преступниках, от Верховного уголовного суда нам поднесенный, мы находим приговор, оным постановленный, существу дела и силе законов сообразный. Но силу законов и долг правосудия желая по возможности согласить с чувством милосердия, признали мы за благо определенные сим преступниками казни и наказания смягчить…»
Затем 12 пунктов, заменяющих отсечение головы — вечной каторгой, вечную каторгу — двадцатью и пятнадцатью годами, а в конце пункт XIII:
«XIII. Наконец, участь преступников, здесь не поименованных, кои по тяжести их злодеяний поставлены вне разрядов и вне сравнения с другими, предаю решению Верховного уголовного суда и тому окончательному постановлению, какое о них в сем суде состоится.
Верховный уголовный суд в полном его присутствии имеет объявить осужденным им преступникам как приговор, в нем состоявшийся, так и пощады, от нас им даруемые…
На подлинном собственною его императорского величества рукою подписано тако: