Декабристы рассказывают... — страница 40 из 54

Но и смягченная экзекуция была страшной. Черниговский полк — 877 солдат, на 48 подводах, под конвоем по два офицера, пять вооруженных унтеров на каждую роту и на каждые десять человек по вооруженному рядовому — двигается навстречу солнцу, лихорадке и пулям Кавказа. 376 человек лишены орденов, медалей и нарукавных нашивок, но благодарны судьбе, что не попали в число 120, которым причитается от 200 до 12 тысяч палок.

Новый Черниговский полк под командой единственной жертвы южных революционеров, излечившегося от четырнадцати штыковых ран полковника Гебеля (его ждет уже чин генерала и должность киевского коменданта), смотрит, как срывают погоны и обводят вокруг виселицы Соловьева, Сухинова, Быстрицкого, Мозалевского, а к виселице прибиты имена — Щепилло, Кузьмин, Ипполит Муравьев-Апостол.

Когда Сухинов услышал слова: «Сослать в вечнокаторжную работу в Сибирь», то громко сказал:

— И в Сибири есть солнце…

Но князь Горчаков не дал ему закончить, закричав с бешенством, чтобы он молчал под угрозой вторичного суда. Ходили слухи, что начальник штаба хотел привести в исполнение свою угрозу, но генерал Рот не согласился.

ИЗ ЗАПИСОК ИВАНА ГОРБАЧЕВСКОГО

«Человеколюбие генерал-майора Вреде заслуживает особенной похвалы. Он просил солдат щадить своих товарищей, говоря, что их поступок есть следствие заблуждения, а не злого умысла. Его просьбы не остались тщетными: все нижние чины наказываемы весьма легко. Но в числе сих несчастных находились разжалованные прежде из офицеров Грохольский и Ракуза и были приговорены к наказанию шпицрутеном через шесть тысяч человек. Незадолго до экзекуции между солдатами пронесся слух, что Грохольский и Ракуза лишены офицерского звания за восстание Черниговского полка и, не взирая на сие, приговорены судом к телесному наказанию. Мщение и негодование возродилось в сердцах солдат; они радовались случаю отомстить своими руками за притеснения и несправедливости, испытанные более или менее каждым из них от дворян. Не разбирая, на кого падет их мщение, они ожидали минуты с нетерпением; ни просьбы генерала Вреде, ни его угрозы, ни просьбы офицеров — ничто не могло остановить ярости бешеных солдат; удары сыпались градом; они не били сих несчастных, но рвали кусками мясо с каким-то наслаждением; Грохольского и Ракузу вынесли из линии почти мертвыми…

…Невеста Грохольского прибежала на лобное место; вид ее жениха, терзаемого бесчеловечными палачами, его невольные стоны смутили ее рассудок: в беспамятстве бросилась она на солдат, хотевши исторгнуть из их рук несчастного страдальца; ее остановили от сего бесполезного предприятия и отнесли домой. Сильная нервическая горячка была следствием сего последнего свидания… Искусство врачей было бесполезно, — ив тот же самый вечер смерть прекратила ее страдания…»

АЛЕКСАНДР ГЕРЦЕН. «БЫЛОЕ И ДУМЫ»

«Рассказы о возмущении, о суде, ужас в Москве сильно поразили меня; мне открывался новый мир, который становился больше и больше средоточием всего нравственного существования моего; не знаю, как это сделалось, но, мало понимая или очень смутно, в чем дело, я чувствовал, что я не с той стороны, с которой картечь и победы, тюрьмы и цепи. Казнь Пестеля и его товарищей окончательно разбудила ребяческий сон моей души…

…Победу Николая над пятью торжествовали в Москве молебствием. Середь Кремля митрополит Филарет благодарил бога за убийства. Вся царская фамилия молилась, около нее сенат, министры, а кругом, на огромном пространстве, стояли густые массы гвардии, коленопреклоненные, без кивера, и тоже молились; пушки гремели с высот Кремля.

Никогда виселицы не имели такого торжества; Николай понял важность победы!

Мальчиком четырнадцати лет, потерянным в толпе, я был на этом молебствии, и тут, перед алтарем, оскверненным кровавой молитвой, я клялся отомстить казненных и обрекал себя на борьбу с этим троном, с этим алтарем, с этими пушками. Я не отомстил; гвардия и трон, алтарь и пушки — все осталось; но через тридцать лет я стою под тем же знаменем, которого не покидал ни разу».

ПИСЬМО НИКОЛАЯ ГНЕДИЧА МУРАВЬЕВОЙ[31]

«Простите Почтеннейшая Катерина Федоровна! что осмеливаюсь тревожить вашу горесть священную, справедливую. Но побуждение печальной дружбы, может быть, уважит и горесть матери.

Вам известно, люблю ли я Никиту Михайловича. Более, нежели многие, умел я оценить его редкие достоинства ума и уважать прекрасные свойства души благородной; более, нежели многие, я гордился и буду гордиться его дружбою. Моя к нему любовь и уважение возросли с его несчастием; мне драгоценны черты его. Вы имеете много его портретов; не откажите мне в одном из них, чем доставите сладостное удовольствие имеющему честь быть с отличным уважением и совершенною преданностию

Вашего Превосходительства

покорнейшим слугою

Н. Гнедич.

Июля 17. 1826».


ИЗГНАНИЕ



И. И. ПУЩИНУ

Мой первый друг, мой друг бесценный,

И я судьбу благословил,

Когда мой двор уединенный,

Печальным снегом занесенный,

Твой колокольчик огласил.

Молю святое провиденье:

Да голос мой душе твоей

Дарует то же утешенье,

Да озарит он заточенье

Лучом лицейских ясных дней!


Под стихами Пушкина стояла дата — 13 декабря 1826 года. Г од без одного дня со времени восстания. Пушкин, больной, находился в Псковской гостинице по дороге из Михайловского, где в последний раз встретился с другом. По-видимому, поэт не знал, что его друг был сейчас всего в нескольких сотнях верст, в Шлиссельбургской крепости… Но вскоре Пущина и других повезут за 6—7 тысяч верст на восток.

ИЗ ЗАПИСОК ИВАНА ПУЩИНА

«Сцена переменилась.

Я осужден: 1828 года, 5 генваря привезли меня из Шлиссельбурга в Читу, где я соединился наконец с товарищами моего изгнания и заточения, прежде меня прибывшими в тамошний острог.

Что делалось с Пушкиным в эти годы моего странствования по разным мытарствам, я решительно не знаю; знаю только и глубоко чувствую, что Пушкин первый встретил меня в Сибири задушевным словом. В самый день моего приезда в Читу призывает меня к частоколу А. Г. Муравьева и отдает листок бумаги, на котором неизвестною рукою написано было:

Мой первый друг, мой друг бесценный!..

Отрадно отозвался во мне голос Пушкина!..

Наскоро, через частокол, Александра Григорьевна проговорила мне, что получила этот листок от одного своего знакомого пред самым отъездом из Петербурга, хранила его до свидания со мною и рада, что могла наконец исполнить порученное поэтом.

По приезде моем в Тобольск в 1839 году я послал эти стихи к Плетневу; таким образом были они напечатаны; а в 1842-м брат мой Михаил отыскал в Пскове самый подлинник Пушкина, который теперь хранится у меня в числе заветных моих сокровищ.

В своеобразной нашей тюрьме я следил с любовью за постоянным литературным развитием Пушкина; мы наслаждались всеми его произведениями, являвшимися в свет, получая почти все повременные журналы. В письмах родных и Энгельгардта, умевшего найти меня и за Байкалом, я не раз имел о нем некоторые сведения. Бывший наш директор прислал мне его стихи «19-го октября 1827 года»:

Бог помочь вам, друзья мои,

В заботах жизни, царской службы,

И на пирах разгульной дружбы,

И в сладких таинствах любви!

Бог помочь вам, друзья мои,

И в счастье, и в житейском горе,

В стране чужой, в пустынном море

И в темных пропастях земли!

И в эту годовщину в кругу товарищей-друзей Пушкин вспомнил меня и Вильгельма Кюхельбекера, заживо погребенных, которых они не досчитывали на лицейской сходке…»

ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ АЛЕКСАНДРА МУРАВЬЕВА

«11 декабря 1826 г., в одиннадцать часов вечера, когда двери казематов и ворота крепости были уже закрыты, плац-майор и плац-адъютанты собрали в одну из комнат комендантского дома четырех политических осужденных: Н. Муравьева, его брата[32], Анненкова и Торсона. Мы бросились с восторгом в объятия друг другу. Год заключения в казематах изменил нас до неузнаваемости. Через несколько мгновений явился старый комендант, объявивший нам злобным голосом, что согласно приказу императора на нас наложат оковы для следования в Сибирь. Плац-майор с насмешливым видом принес мешок, содержащий цепи. Мой брат ожидал глубоко задумавшись, когда их надевали на меня. С шумом необычайным для нас спустились мы по лестнице дома коменданта, сопровождаемые фельдъегерем и жандармами. Каждый из нас сел вместе с жандармом в отдельную почтовую кибитку. Быстро мы проехали город, в котором каждый оставил неутешную семью. Мы не чувствовали ни холода, ни тряски ужасной повозки. Я был молод, счастлив разделить участь моего благородного брата. Что-то поэтическое было в моем положении. Я смог это понять.

В полуверсте от первой смены почтовых лошадей фельдъегерь велел остановить наши кибитки и сам отправился во весь опор на почтовую станцию, откуда скоро возвратился со свежими лошадьми. Фельдъегерь действовал по приказаниям, которые ему были даны. Подозревали, что бедная наша матушка будет нас поджидать на станции, чтобы сказать нам последнее прости. Действительно, матушка, жена брата Александрина и ее сестра, графиня Софи Чернышева, ожидали нас в станционном доме. Матушка унизилась до мольбы, чтобы ей было позволено обнять нас в последний раз; она предлагала довольно большую сумму, но ничего не могла сделать; фельдъегерь сказал, что за исполнением полученных им приказаний следят. Лошади запряжены, мы помчались галопом. Вот так-то случилось, что проехали мы мимо матушки, жены брата и графини Софи. Долго еще слышались их голоса, кричавшие: «Прощайте!» Впоследствии мы узнали от жандармов, что матушка, догадываясь о нашем отправлении, приезжала в крепость задолго до того, как отъезд имел место. Комендант ей поклялся, что мы уже отправлены но, подозревая коменданта во лжи, она поехала на первую станцию.