Декабристы. Судьба одного поколения — страница 36 из 61

Всю ночь на 31-ое Муравьев провел запершись у себя и что то писал. И всю ночь слышал крики пьяных и отчаянный женский визг. Что было делать с пьяными? Изловить их? А дальше? Не в тюрьму же сажать!.. Не плетьми и шпицрутенами ознаменовать праздник русской свободы! Авось сами угомонятся и опохмелятся от вина и воли. И Муравьев закрывал глаза на бесчинства, старался успокоить испуганных евреев и надеялся, что всё уладится в походе. А экспансивный Бестужев бегал по местечку и умолял пьяных вести себя пристойно: «вы, ведь, русские солдаты, а не татары!» И бессильно сжимал кулаки: в походе таких придется расстреливать!

Утром в 12 часов, 31 декабря, был назначен сбор всех пяти рот на городской площади. Молодой священник Даниил Кейзер, после долгих уговоров и получив 200 рублей на случай, если у семьи его будут неприятности, согласился прочесть революционный Катехизис. Муравьев сказал солдатам речь о цели восстания. К его большому удивлению, Катехизис, которому он придавал такое большое значение, плохо воспринимался и даже вызывал у солдат смущение. Приходилось прибегнуть ко лжи о Константине и о незаконности вторичной присяги.

Во время обедни приехал младший брат, и войско выступило по направлению к Мотовиловке, где стояли еще две роты Черниговцев. Мотовиловки достигли они к вечеру. Муравьев велел собрать солдат на площади; они пришли, но без своих офицеров. Снова он держал им речь, повторил им то, что говорил всюду и всегда: он не хочет никого принуждать, они свободны пойти за ним или остаться. Но здесь, в Мотовиловке, слова его встречены были не так, как встречали их до сих пор солдаты, не обычными радостными криками, а недружелюбным молчанием, перешедшим в ропот: «где наши офицеры? не пойдем без своих ротных командиров!» И только один мушкетерский взвод присоединился к восставшим.

Муравьев упорно противился какому-то ни было насилию или принуждению. Он оставил на свободе Гебеля, настоял на освобождении майора Трухина и захваченных в плен жандармов. Мало того, чтобы не вызвать недовольства своих офицеров «славян» и солдатских нареканий и всё же отпустить на все четыре стороны одного из Черниговских офицеров, трусоватого капитана Маевского, долго прятавшегося от мятежников в клуне и наконец ими арестованного, — он предложил ему отпустить его на волю, но так, чтобы тот симулировал побег. Он всюду и офицерам и солдатам повторял одно и то же: он никого не принуждает, те, кто не хочет сражаться за святое дело, могут уйти на все четыре стороны.

Это возмущало «славян». Со всею страстью и убежденностью молодости они хотели принудить несогласных. Все, кто не с ними, были для них предатели и враги! Они быстро прибегали к угрозам, легко выхватывали пистолеты! И только нехотя, ворча и негодуя, уступали нравственному авторитету Муравьева. Сразу сказалось глубокое несогласие их натур, воспитания и душевного склада. Славяне критиковали Муравьева, возмущались его «слабостью», его ошибками. Критика и недовольство естественно всё увеличивались по мере того, как таяли надежды.

Нельзя обвинять Муравьева в бездействии. Но, кажется, он делал всё только с напряженным насилием над собою, действовал в бреду, как тяжело больной.

Первой его задачей было найти помощь в других полках. В Белой Церкви стоял 17-й Егерский, в котором служили члены Общества. К одному из них, Вадковскому, он послал приглашение приехать в Васильков для совещания. Киев тоже притягивал его внимание; этот немноголюдный в те годы город был важен, как главный военный и административный пункт на юге России. Муравьев послал туда одного из самых энергичных своих помощников, «славянина» Модзалевского. Но в Киеве не было членов Общества, и Модзалевскому пришлось дать письмо к офицеру, даже фамилии и чина которого никто твердо не знал — не то Крупникову, не то Крупенникову — только потому, что от Кузмина они слышали, что этот Крупников или Крупенников был когда-то принят в Общество. Вместе с Модзалевским Муравьев отправил в Киев четырех преданных ему солдат, с мундиров которых срезали погоны, чтобы нельзя было узнать, какого они полка (конспирация наивная и скорее вредная, так как она могла обратить на этих солдат внимание, а в случае ареста трудно было ожидать, чтобы солдаты могли скрыть, к какой части они принадлежат). Каждому из них дали по копии Муравьевского Катехизиса, переписанной полковыми писарями, с приказанием читать встречным солдатам и подбросить в Киевские казармы. Послал Муравьев и к «Славянам», в 8-ую дивизию. Но всё не спорилось в его руках, не выходило, делалось слишком медленно. Над всем тяготела какая-то обреченность. Посланцы медлили и опаздывали. Вадковский приехал, пришел в восторг от вида революционного Василькова, пообещал поднять свой полк и уехал в Белую Церковь, чтобы немедленно быть там арестованным. Никто не отозвался на призыв, ни откуда не видно было помощи, ни с кем не удавалось завязать связи. Кругом было молчание и неизвестность. Где-то, вероятно, собирались войска. Пойдут ли эти войска, среди которых было столько единомышленников, против восставших братьев? В этом была загадка завтрашнего дня, от этого зависела судьба восстания. Все надежды были дозволены, но надежды не было в душе.

В Мотовиловке назначена была дневка по случаю Нового года. В праздник солдаты неохотно пошли бы в поход и с их настроением приходилось считаться. Этот день был для Муравьева последней улыбкой судьбы, тут пережил он свои последние счастливые минуты. Неожиданно для него подошла к ним помощь — еще одна рота его полка, 2-я мушкетерская, которую привел поручик Быстрицкий. Дисциплина среди солдат понемногу восстанавливалась. Но самой большой радостью была встреча с мужиками, возвращавшимися с новогодней службы, в то время, как Сергей осматривал свои караулы. Они приветствовали его, благословляли как своего избавителя. Этим мужикам особенно плохо жилось у богатой, но скупой помещицы графини Браницкой. Тронутый их благословением, Муравьев отвечал им, что для малейшего улучшения их участи он и его солдаты готовы пожертвовать своей жизнью. Но это было лишь то краткое облегчение, неожиданно прерывающее страдания, которое знакомо всем, кому довелось испытывать длительную физическую или душевную боль.

На другое утро был назначен поход. Роты собрались и сразу в солдатах почувствовался упадок настроения. Они узнали, что за ночь убежал от восставших целый ряд офицеров. Муравьев снова должен был обратиться к полку с речью, говорить, что это не должно огорчать их, что убежавшие были не достойны «разделить с ними труды и участвовать в столь благородных предприятиях». И снова он предлагал малодушным свободно покинуть их ряды. Обаяние его личности, громкий, уверенный голос и на этот раз кое как успокоили солдат.

Наступили последние дни растерянного, не «стоячего», как в Петербурге, а «ходячего» бунта. Перед Муравьевым были две стратегические задачи: двинуться на Киев, взятие которого дезорганизовало бы и деморализовало правительство, или на Житомир, к Новоград-Волынскому, где в артиллерии служили многочисленные Славяне. Но Киев можно было захватить неожиданным нападением, теперь идти на Киев было уже поздно. Можно было взять еще третье направление — на Белую Церковь, в надежде, что присоединится 17-й Егерский полк, который обещал поднять Вадковский, не дававший никакой вести о себе. Муравьев колебался между этими задачами, движения его носили хаотический характер. Он «кружил» вокруг Василькова, все его движения — словно осколки маршрутов, «осколки начатых и брошенных планов»[11]. 2-го января он выступил по направлению к Белой Церкви, но, не дойдя до неё, остановился в деревне Пологи. Он узнал, что 17-ый Егерский полк выступил из Белой Церкви в направлении противоположном Василькову, значит, не было шансов встретить и увлечь его с собою и идти дальше на Белую Церковь не имело больше смысла. Это было тяжким разочарованием для Муравьева. Он остался ночевать в Пологах.

На утро, в 4 часа, назначено было выступление. Краткую ночь эту он провел без сна. Рядом братья Матвей и Ипполит говорили о смысле жизни, читали Ламартина:

Qu’est се done la vie pour valoir qu’on la pleure?

Un soleil, un soleil, une heure et puis une heure,

Се qu’une nous apporte, une autre nous enlève,

Repos, travail, douleur et quelquefois un rêve.

Близилась к концу, рассыпалась в прах революционная мечта. И еще более прекрасным, чем обычно, представлялось мирное прошлое: жизнь в родном Хомутце, весна, которая так прекрасна, когда цветут плодовые деревья; деревенская столовая с круглым столом, за которым было так хорошо читать при лампе стихи, — всё то милое и уютное, что стало теперь невозвратным.

Утро началось плохим предзнаменованием — еще ряд офицеров убежал от Муравьева. С ним оставались теперь, кроме братьев Матвея и Ипполита, только пять человек. Правда, всё люди большого, испытанного мужества, твердый и стойкий штаб восстания: четверо черниговских офицеров-Славян, — Кузмин, Сухинов, Соловьев, Щепилло и поручик Быстрицкий, не бывший даже членом Общества, но долгом чести считавший идти с восставшими, которым он сочувствовал, — до конца. В этот день Муравьев взял решительное направление через Житомир к Новоград Волынскому — к Славянам.

* * *

Все эти дни полк блуждал как бы по не принадлежащей никому территории. Вокруг была пустота — ни администрации, ни войск. Правительство, словно играя в поддавки, уклонялось от удара. У мятежников могла создаться иллюзия, что их боятся.

Между тем военное начальство принимало энергичные меры. Добрый немец генерал Рот, которого так часто в мечтах арестовывали Южане, проявил незаурядную распорядительность. Если среди членов Общества было всего 3–4 немца — Пестель, Розен, Вольф, Кюхельбекер (немцы слишком презирали некультурность приемной родины, которой они честно служили, чтобы увлечься либеральными фантазиями), то в правительственных войсках барон Толь, начальник Штаба 1-ой Армии, отдавал приказания генералу Роту; командующий 1-ой Армией граф Сакен отчитывался перед начальником Главного Штаба бароном Дибичем и состоявший при графе Сакене граф Ностиц осведомлял своего патрона о трениях между бригадным генералом бароном Гейсмаром и его начальником, командиром III Корпуса бароном Ротом.