Декабристы. Судьба одного поколения — страница 45 из 61

В последние дни царь особенно волновался. В утро казни одна из фрейлин, Смирнова (та, чье имя обессмертил Пушкин), видела государя на берегу озера, в царскосельском парке. Николай был бледен и мрачен. Он играл со своей собакой, кидал ей платок в воду, и крупный ирландский ретривер бросался вплавь и приносил его своему господину. Вдруг прибежал лакей и сказал, что прибыл из Петербурга фельдъегерь. Это был рапорт о совершившейся казни[17]. Царь большими шагами направился ко дворцу; собака не успела принести ему платок. То, чего не найти, то, что невозвратно, — пять жизней — бросил он в жертву. — Чему? Мести? Величию государства? Самодержавной идее? Всё равно! Было совершено непоправимое.

Николай молился в этот день в дворцовой церкви. Потом заперся у себя. Вечером он с братом Михаилом Павловичем пил чай у императрицы, чувствовавшей себя не вполне здоровой. Царь был бледен, озабочен, молчалив.

В тот же день он поспешил отправить известие о казни матери в Москву: «Презренные вели себя, как презренные, — с величайшей низостью», — писал он. Эти слова относились к осужденным на каторгу. «Пятеро казненных проявили значительно большее раскаяние, особенно Каховский. Последний перед смертью говорил, что молится за меня. Единственно его я жалею».

Презренные?.. Откуда эта раздраженная злоба к побежденным, раздавленным врагам? Но в том то и дело, что они перестали чувствовать себя раздавленными! Он привык видеть их на допросах униженными, раскаивающимися и, может быть, был в состоянии, если не простить, то хоть немного примириться с ними в своей душе. Но теперь ему доносили, что они счастливо, весело, дерзко смеялись, слушая приговор.

Царь не ошибался: декабристы опомнились, они «отошли». Церемония, которую он так тщательно обдумал и подготовил, обряд символического унижения, не произвела нужного эффекта. Он испытывал то, что чувствует неудачливый режиссер после провалившегося спектакля, и, может быть, в душе своей прибавил новую, тягчайшую вину к их прежним и тяжким винам перед собою.

* * *

Заключенные упорно не верили в строгие кары. После ареста и первых приступов отчаяния они успокоились: и царь, и следователи обещали им милосердие за откровенность. Это милосердие они заслужили и надеялись на прощение. «Государь, — писал Сергей Муравьев, — единственным желанием моим является стремление употребить на пользу отечества дарованные мне небом способности… Я бы осмеливался ходатайствовать об отправлении меня в одну из тех отдаленных и рискованных экспедиций, для которых Ваша обширная Империя представляет столько возможностей». Он просил об единственной милости — разрешении соединиться с братом Матвеем.

Иллюзии были у самых проницательных. «Я ничего не скрыл, — писал Пестель Левашову, — решительно ничего… Это единственный способ, которым я мог доказать мою жгучую и глубокую скорбь о том, что я принадлежал к тайному обществу… Я счастлив, по крайней мере, что не принял участия ни в каких действиях… Я хорошо знаю, что не могу остаться на службе, но если бы, по крайней мере, мне возвратили свободу». Верный своей деистической религии, он кончал письмо выражением надежды, что Верховное Существо смягчит сердце императора.

Только, когда крепость посетила «Ревизионная Комиссия», узнали они, что суд уже начался. Но то, что он закончился без того, чтобы их выслушали, — явилось для них полной неожиданностью.

9 июля заключенных вызвали в Комендантское Управление для выслушания приговора. Каждый разряд вводили отдельно перед лицо судей. Длинные столы, накрытые красным сукном, стояли «покоем». Судьи сидели только по одну сторону стола, лицом к подсудимым, которых вводили в середину этой буквы «П». Среди судей иные имели расстроенный вид. Сперанский вытирал пот со своего высокого лба. Басаргину, его личному знакомому, показалось, что он грустно взглянул на него, и что в глазах его блеснула слезинка. Расстроен был и добрый генерал Васильчиков. Паскевич, при входе М. И. Пущина, которого хорошо знал, встал и вежливо ему поклонился. Пущин хотел, было, что-то сказать, протестовать против приговора. Но председатель, маленький Лобанов-Ростовский, зашикал на него, замахал руками. Пущина увели. Кажется, что подсудимые были спокойнее своих судей.

Царь, очевидно, предполагал, что приговор вызовет смятение, плач и раскаяние. Рядом в комнате заготовлены были доктор и фельдшера, чтобы пускать кровь и приводить в чувство тех, кому станет дурно. Но услуги их не понадобились. Напротив, когда узники увидали себя среди товарищей, их охватило чувство бурной, почти мальчишеской радости. Ведь большинство их было очень молодыми людьми. Грозные слова сентенции звучали совсем не грозно, никому не верилось в их серьезность. С каким презрением смотрел на своих судей Лунин, он, который любил говорить, что «порода сенаторов вырождается и что надо завести сенаторский завод». «Господа такой приговор надо вспрыснуть» (по-французски arroser), — сказал он весело и, проходя из суда, на дворе крепости буквально это исполнил. Все смеялись, шутили, обнимали друг друга. «Презренные вели себя, как презренные».

Никто не верил, что будет приведен в исполнение смертный приговор. Не верил в возможность казни и о. Петр Мысловский, почтенный протоиерей Казанского Собора, обычно хорошо осведомленный, так как он был духовником многих высокопоставленных лиц. О. Петр давно уже получил дозволение, а, вероятно, даже и поручение посещать в тюрьме заключенных и наставлять их в истинах православной церкви, а, может быть, и разузнать истину о Тайном Обществе. Впрочем, ее так полно открыли сами декабристы, что кому были нужны сведения батюшки? Как православный иерей, проникнутый заветами послушания начальству, принял он это поручение. И, однако, был отличный человек и полюбил всею душою свою новую паству, увидел, какие это добрые, благородные, а часто и горячо религиозные люди. Всей душой он верил, что их простят. Казни и кары — это было непонятно и смутительно для его незлобивого христианского духа. Как не покарать заблудшихся, но как и не простить? Он верил, что смертную казнь объявили только для проформы, для устрашения, чтобы осужденные сугубо раскаялись! «Конфирмация — декорация», — успокаивал он узников, даже когда они узнали, что смертный приговор утвержден Государем.

Родные тоже не теряли надежды. Жены декабристов Фон-Визина «Давыдова нашли способ видеться с узниками, прогуливаясь по стене крепости с разрешения подкупленных часовых. Во время одной из таких прогулок Фон-Визина громко прокричала по-французски, чтобы не поняли часовые: «приговор будет ужасный, но наказание смягчат».

А, между тем, были ясные признаки того, что приговор свершится. Так? Мишу Бестужева-Рюмина неожиданно спросили, не хочет ли он побриться, и сбрили ему отпущенную в крепости бороду. Его вывели на прогулку — милость редкая и необычная! Он чувствовал, что всем этим хотят смягчить какие-то предстоящие ему испытания. Но он всё еще думал, что худшее, что ему угрожает, это вечное заключение, и молил Бога, чтобы его не разлучили с Сергеем Муравьевым. Желание его сбылось: их не разлучили в смерти.

* * *

Пестеля больше всех остальных донимала допросами Комиссия; он был слаб и измучен. 1-го мая удалось ему увидеть после долгих месяцев хоть одного человека, не бывшего ни тюремщиком, ни следователем, — пастора Рейнбота. Сохранилась немецкая запись об этом свидании, сделанная со слов пастора отцом Пестеля, Иваном Борисовичем. Пестель был в шелковом летнем халате, чисто выбрит. На опрятной постели лежал другой халат, ватный. На столе две Библии, русская и немецкая. Может быть пастор всё это выдумал или приукрасил в утешение отцу, а, может быть, действительно, режим Пестеля смягчили в награду за откровенные показания.

«Узнаете ли вы меня, г. Рейнбот?» — сказал Пестель.

Пастор: «Как же мне не узнать вас, любезнейший господин Пестель? Я давнишний друг вашего семейства».

Павел Иванович сказал, со слезами на глазах обнимая пастора:

«Что делает мой отец? Жива ли еще моя добрая мать?».

Долго еще длился этот немецкий сентиментальный разговор о семье, сестре, братьях. Показывая пастору булавку с Распятием, полученную им от отца, крестик любимой сестры Софи и кольцо матери, Пестель сказал: «Я с этими вещами никогда не расставался, и они останутся со мной до последнего дыхания!» И он плакал при этом, исходил такими обильными слезами, каких еще никогда не видел привычный к человеческому горю пастор. В гордом «Наполеониде» проснулся обыкновенный человек, любящий сын, брат, обожавший свою сестру. Слишком поздно увидел он, что погубил свою жизнь, что безнадежно заблудился, что более подходил бы ему мирный удел, успешная служба, семейные радости, чем опасный карьер свободы.

«Бог, к которому вы хотите сегодня приблизиться, конечно, дарует вам и всем вашим силу, утешение и помощь», — сказал пастор.

Да он хотел приблизиться к Богу! Не к холодному Верховному Существу энциклопедистов, а к живому Богу, к Христу Спасителю. Не деистический разум боролся теперь с сердцем материалиста, а бедное сердце жаждало утешения.

Рейнбот причастил его.

Когда пастор снова посетил Пестеля уже после ужасной сентенции, он дрожал от волнения, но приговоренный к смерти казался тверд и спокоен. «Я даже не расслышал, что хотят с нами сделать, — сказал он, — но всё равно, только скорее!»

— Помните вы слова Спасителя кающемуся разбойнику: «Сегодня ты будешь со Мною в раю»?

Пестель упал на колени и заплакал. «Да, мой Спаситель, с Тобою, с Тобою!»

* * *

Мне тошно здесь, как на чужбине;

Когда я сброшу жизнь мою?

Кто даст крылеми голубине?

И полещу, и почию.

Так начиналось стихотворение Рылеева, нацарапанное им на кленовом листе для своего друга Оболенского. В этих словах была поэтическая правда, верное предчувствие своей судьбы. К счастью, оно не всегда владело поэтом, и он тоже надеялся, что Николай дарует ему жизнь.