Один из голубых и мягких вечеров…
Стебли колючие, и нежный шелк тропинки,
И свежесть ранняя на бархате ковров,
И ночи первые на волосах росинки.
Ни мысли в голове, ни слова с губ немых,
Но сердце любит всех, всех в мире без изъятья,
И сладко в сумерках бродить мне голубых,
И ночь меня зовет, как женщина в объятья…{62}
Вот «Венера Анадиомена», навеянная чтением Бодлера и желанием «перебодлерить» его, так что Роллина мог вздыхать от зависти:
Как будто выглянув из цинкового гроба,
Над ванной выросла вся в лохмах голова,
Помадой облита, пуста и низколоба,
А на щеках прыщи замазаны едва.
Затылок складчатый, торчащие лопатки,
Тяжелые бугры подкожного жирка.
Как студень, вислые и дряблые бока.
Сбегают к животу трясущиеся складки.
Прыщи вокруг хребта. Пугают и манят
Все эти прелести. Выхватывает взгляд
Всё то, что разглядеть никак нельзя без лупы…
В Шарлевиле Артюру стало невыносимо. Об этом – стихотворение «На музыке», которое одобрил молодой учитель риторики Жорж Изамбар, ставший другом и конфидентом:
На чахлом скверике (о, до чего он весь
Прилизан, точно взят из благонравной книжки!)
Мещане рыхлые, страдая от одышки,
По четвергам свою прогуливают спесь.
Визгливым флейтам в такт колышет киверами
Оркестр; вокруг него вертится ловелас
И щеголь, подходя то к той, то к этой даме;
Нотариус с брелков своих не сводит глаз.
Рантье злорадно ждут, чтоб музыкант сфальшивил;
Чиновные тузы влачат громоздких жен,
А рядом, как вожак, который в сквер их вывел,
Их отпрыск шествует, в воланы разряжен.
На скамьях бывшие торговцы бакалеей
О дипломатии ведут серьезный спор
И переводят всё на золото, жалея,
Что их советам власть не вняла до сих пор{65}.
Из этого страшного мира можно было только сбежать. И Рембо сбежал.
Отличным предлогом оказалась Франко-прусская война. «Узнав о приближении пруссаков к Седану, – пересказывает Бобров главную для эпохи Серебряного века книгу о Рембо, написанную его зятем, мужем сестры Изабель, Патерном Берришоном и бывшую чем-то вроде «официальной биографии», – юноша Рембо 3 сентября 1870 года вечером, продавши свои книги (школьные учебники. – В. М.) и написав сонет “Погибшие в девяносто втором и девяносто третьем”{66}, берет себе билет до Моона (первой станции после Шарлевиля), решив во что бы то ни стало добраться до Парижа. То было первое пробуждение в Рембо его страсти к бродяжничеству. Когда он доехал до станции, означенной на билете, юноша не поколебался продолжать путь “под лавкой”. На вокзале в Париже Рембо задержали и передали в руки полиции, попытавшейся установить, кто он (напомню, что идет война. – В. М.). Рембо не отвечал ни слова. Просмотр его бумаг ничего не дал – при нем были только стихи. В конце концов его посадили в Мазас{67} по обвинению в бродяжничестве. Через 12 дней Рембо не выдержал и сообщил полиции свое имя, а также объявил, что сведения о нем может дать г. Изамбар. Тот немедленно выслал правлению железной дороги сумму, которая причиталась с Рембо за проезд. Через три дня поэт был освобожден и под эскортом чинов полиции доставлен на вокзал. Дома Артюра встретил такой прием, что через несколько времени он снова бежал с наивной надеждой жить литературным заработком. Он направляется в Шарлеруа, предлагает себя в редакторы газеты “Journal de Charleroi” и, конечно, получает отказ. Без гроша денег Рембо продолжает бродяжничать по Бельгии и пограничной части Франции (напомню, что идет война! – В. М.). Измучившись этой жизнью, он идет, наконец, к Изамбару <…>. Мать посылает ему денег на проезд в Шарлевиль, но Изамбар отправил его почему-то домой по этапу», то есть с полицией.
Бродяжничество оказалось творчески продуктивным. Среди написанного в это время – навеянные событиями войны трагическое «Зло» и саркастическая «Блестящая победа при Саарбрюкене», «Мое бродяжество» («Моя цыганщина»), легкомысленные «В “Зеленом кабаре”» и «Роман». И снова не верится, что это написал один и тот же поэт, которому вдобавок нет еще и семнадцати. «По своей утонченности и детализованности материальный мир, показанный в стихотворениях Рембо, в какой-то степени напоминает бодлеровскую лирику и даже превосходит ее в этом отношении», – писал Д. Д. Обломиевский[139].
Меж тем как красная харкотина картечи
Со свистом бороздит лазурный небосвод
И, слову короля послушны, по-овечьи
Бросаются полки в огонь, за взводом взвод;
Меж тем как жернова чудовищные бойни
Спешат перемолоть тела людей в навоз
(Природа, можно ли взирать еще спокойней,
Чем ты, на мертвецов, гниющих среди роз?) —
Есть бог, глумящийся над блеском напрестольных
Пелен и ладаном кадильниц. Он уснул,
Осанн торжественных внимая смутный гул,
Но вспрянет вновь, когда одна из богомольных
Скорбящих матерей, припав к нему в тоске,
Достанет медный грош, завязанный в платке{68}.
* * *
Шатаясь восемь дней, я изорвал ботинки
О камни и, придя в Шарлеруа, засел
В «Зеленом кабаре», спросив себе тартинки
С горячей ветчиной и с маслом. Я глядел,
Какие скучные кругом расселись люди,
И, ноги протянув далеко за столом
Зеленым, ждал – как вдруг утешен был во всем,
Когда, уставив ввысь громаднейшие груди,
Служанка-девушка (ну, не ее смутит
Развязный поцелуй) мне принесла на блюде,
Смеясь, тартинок строй, дразнящих аппетит,
Тартинок с ветчиной и с луком ароматным,
И кружку пенную, где в янтаре блестит
Светило осени своим лучом закатным{69}.
Воистину, нет рассудительных людей в семнадцать лет!
Рембо прожил у матери в Шарлевиле несколько месяцев, писал стихи, читал в городской библиотеке книги по алхимии и каббале, а после занятия города немцами и снятия осады Парижа «не предупредив никого, продал часы и уехал. В Арденнах он узнал адрес Андре Жилля, пользовавшегося в то время двойной славой карикатуриста и стихотворца, а также и известностью в революционных кругах. Рембо надеялся проникнуть через него и в мир революции, и в мир литературы. Но Жилль ограничился тем, что дал юноше десять франков и попросил не беспокоить его больше. Проскитавшись восемь дней по Парижу, несчастный поэт, видя, что в столице одному приходится еще хуже, чем в провинции, отправился пешком домой в Шарлевиль (около 200 верст)». Далее Бобров процитировал книгу «Пора в аду»{70} («Une saison en enfer», 1873) – единственную, которую Рембо издал сам, – в собственном переводе, первом в России: «На дорогах, зимними ночами, без ночлега, без надежд, без хлеба, – некий голос сжимал мое оледеневшее сердце: “Слабость или сила? – вот перед тобою сила. Ты не знаешь ни куда ты идешь, ни зачем ты идешь; входи всюду, отвечай всем… Тебя не убьют так же, как не убили бы труп”. Наутро у меня был такой потерянный взгляд и мертвенная внешность, что те, кого я встретил, быть может, не видели меня».
«Охота к перемене мест» окончательно овладела Артюром. В марте 1871 года он снова отправился пешком из постылого Шарлевиля в манящую столицу, где вспыхнуло восстание. Где был и что делал Рембо в дни Коммуны? После амнистии коммунарам поэта стали изображать одним из них – это было почетно и модно. «Он явился к инсургентам, представился как восторженный почитатель Бланки{71} и был принят ими. До самого падения Коммуны Рембо находился в рядах революционеров; потом, чудом спасшись от версальских войск, он опять пешком пошел в Арденны». Как не поверить этой картине, нарисованной Бобровым, когда есть знаменитое стихотворение «Парижская оргия, или Париж заселяется вновь» – яростная отповедь версальцам и тем, кто встречал их как освободителей, полностью опубликованная лишь в 1890 году и ставшая «патентом на благородство» в советском литературоведении, которое абсолютизировало «коммунарство» Рембо. «Он обличает, поносит, ругает вернувшихся в Париж версальцев, называя их трусами и лакеями, хрипящими идиотами и бандитами, стариками и сумасшедшими. <…> Поэт вбирает в себя ненависть каторжников, вопли проклятых, как бы призывая к отмщению»[140].
Подлецы! Наводняйте вокзалы собой,
Солнце выдохом легких спалило бульвары.
Вот расселся на западе город святой,
Изводимый подагрой и астмою старой.
.............................
Захлебнитесь абсентом! У мокрых дверей
Мертвецы и сокровища брошены рядом.