Декаденты. Люди в пейзаже эпохи — страница 38 из 77

[160].

Насмешки метили не только в Брюсова, умевшего посмеяться над собой, но и в его подражателей. Декадентство входило в моду. 14 декабря 1894 года он записал: «В начале этой тетради обо мне не знал никто, а теперь все журналы ругаются. Сегодня “Новости дня” спокойно называют Брюсова, зная, что читателям имя известно». Третьему – самому боевому – выпуску «Русских символистов», появившемуся в августе 1895 года, суждено было стать последним. Его открывало задорное предисловие «Зоилам и аристархам» – ответ на журнальную брань: «Оценить новое было им совсем не под силу, и потому приходилось довольствоваться общими фразами и готовыми восклицаниями. Все негодующие статейки и заметки не только не нанесли удара новому течению, но по большей части даже не давали своим читателям никакого представления о нем. <…> Не обязаны же мы спорить со всяким, кто станет на большой дороге и начнет произносить бранные слова».

Вызовом смотрелось и самое экстравагантное стихотворение выпуска – моностих Брюсова «О закрой свои бледные ноги». «Здесь, конечно, оскорбляли не столько самые слова, – отметил 30 лет спустя Юрий Тынянов, – сколько то, что стихотворение было однострочным, что в нем чувствовался эксперимент. “Почему одна строка?” – было первым вопросом читателей “Русского богатства” и “Вестника Европы”, и только вторым вопросом было: “Что это за ноги?”»[161]. Это первое – и на многие годы единственное – что запомнили о Брюсове журналисты и читатели массовой прессы, вспоминая «ноги» к месту и не к месту. «Широкая публика почти не знает его творчества, – констатировал 16 лет спустя критик Дмитрий Философов. – Но нет ни одного самого захудалого провинциала, который при упоминании Брюсова самодовольно бы не усмехался: “Знаю! знаю! – закрой свои бледные ноги!” И эти бледные ноги будут преследовать Брюсова до могилы. Ничего с этим не поделаешь. Таков “суд глупца”»[162]. Станюкович писал другу: «Получил твои две книги (третий выпуск «Русских символистов» и первое издание сборника стихов «Chefs d’œuvre»{96}. – В. М.) и от первой до последней страницы во время чтения с лица у меня не сходило выражение удивления, смешанного со страшным смехом и полным недоумением. <…> По-моему, “символизм”, представителем которого являются эти две книжки, дошел в них до Геркулесовых столбов нелепицы. <…> Но верх совершенства следующее стихотворение:

О закрой свои бледные ноги.

Мне кажется, что не менее осязательную картину нарисую я, сочинивши подобное стихотворение:

…Мне хочется выпить с приличной закуской…»[163].

В 1909 году востоковед Владимир Тардов, он же поэт и критик «Т. Ардов», опубликовал статью «Ересь символизма и Валерий Брюсов», в которой удачно передал впечатление от дебюта московских декадентов и объяснил, почему реакция на него была именно такой:

«В эпоху оскудения и стихийного торжества пошлости… появилась вдруг яркая ересь. Пришли какие-то люди, до сих пор неизвестные, стали писать о вещах, о которых нельзя было и, казалось, не нужно было писать, и таким языком, какого до тех пор не слыхали в юдоли толстых журналов. Чувствовалась огромная дерзость: люди давно отвыкли говорить и давно привыкли молчать, а эти странные “мальчишки” осмеливаются быть свободными. В их бурных песнях, казавшихся такими дикими, звучали трепеты пробужденного тела, радующегося жизни, порывы в неизведанные дали, где могут быть опасности, непосильные для добрых филистеров, святотатственные дерзновения, неоглядывающаяся насмешка над тем, что весьма воспрещается. <…> Было неуважительно, неприлично, главное – неуместно! Встречая в печати эти новые произведения, такие странные, изысканные, подчас неудобопонятные, экзотически причудливые, вызывающе резко звучавшие, под нашим серым небом, подобные невиданным орхидеям, вдруг выросшим на почве, где до того произрастала лишь картошка да капуста, вообще хлеб насущный, – обыватель только отфыркивался: какая странная штука! Новая поэзия рождала в нем то же чувство, которое является у него, когда он рассматривает уродца в спирту или читает в газетной “смеси” про гориллу, обольстившего девицу. <…> Читатель относил эти стихи к симптомам вырождения, называл всех без разбору декадентов маньяками, дегенератами, распространял басни о том, что все они морфиноманы, галлюцинаты, садисты. <…>

В эту пору я познакомился с творчеством Валерия Брюсова. Про него говорили: “А, это – тот, который…” Вождь и первосвященник декадентов! Я помню, прочитав несколько стихотворений, я закрыл книгу с странным, сложным чувством: хотелось бежать, сесть на поезд, ехать искать его, или взять перо, написать ему: “Зачем? Зачем вы это делаете? Зачем смешались так странно в ваших стихах строки, которые живут самодовлеющей таинственной жизнью великих произведений искусства, образы, иссеченные из гранита, вылепленные быстрой рукой из послушной глины, с мертвыми словами, в которых нет души?” <…> Искусственность, изысканность, не сдержанная самокритикой вычурность, экзотичность – мешали увлечься и полюбить эти стихи»[164].

Подводя в 1910 году итоги в книге «Русские символисты», Эллис писал: «Никто из критиков не почувствовал горячего биения новой жизни и не расслышал шепота предчувствий, скрытых за многими нелепыми и бесценными страницами “Русских символистов”. <…> Никто в то время не понял, что нужное, долго и смутно ожидаемое слово найдено и выкрикнуто; пуcть этот выкрик был дерзок, наивен, исполнен противоречий и недостаточно “солиден”, пусть среди первых опытов наших “символистов” многое было слабо, все же знамя было выброшено, и наша литература была обогащена притоком новой свежей струи, уже смутно залепетавшей о своих великих истоках»[165].

3

«Критика, единодушно подвергнувшая первое выступление московских символистов литературной анафеме, не только привлекла к ним внимание общественности, но и стимулировала выработку тактики активного противодействия. <…> Именно эта, лишенная серьезной теоретической базы и достаточной аргументации, нередко рассчитанная на анекдот “журнальная ругань” не только создавала “дурную славу”, отголоски которой преследовали Брюсова до конца дней, но и способствовала укреплению позиций московских символистов, признавая их существование де-факто, как вполне реальное явление современной литературы, мимо которого уже нельзя пройти безразлично. Брюсов сразу же оценил сложившуюся ситуацию и активизировал свою деятельность, избрав тактику фронтального наступления на литературных противников»[166].

Поэтому «далеко не противным» показался Брюсову интерес газеты «Новости дня». 29 августа 1894 года она поместила интервью «Московские декаденты», которое «Арсений Г.» (И. Я. Гурлянд) взял у Миропольского, объявленного «главным декадентом», и у Мартова, который на самом деле беседовал с газетчиком в одиночку. «Признаюсь, – писал репортер, – ожидал встретить сборище людей, которые видят свое призвание в праве носить какой-нибудь необычный костюм, которые и видом, и речами не похожи на простых смертных. <…> Совсем молодые и довольно милые мальчики, вот и всё. В костюмах никаких странностей, есть некоторая странность в речах, но эта странность показалась мне, так сказать, официальной. Нельзя же, в самом деле, и московским декадентом быть, и вместе с тем говорить так, чтобы каждый тебя понял». Интервью насторожило юного вождя тем, что появилось без его участия и санкции, и он поспешил в редакцию с заготовленным текстом о символизме. К визитеру отнеслись внимательно и днем позже опубликовали интервью с ним, включавшее целый букет рекламной информации. «Идем вперед», – довольно отметил Брюсов в дневнике.

Одновременно с третьим выпуском «Русских символистов» в августе 1895 года появился и одновременно с ним – «осенью, когда критики еще не устали ругаться» – был изруган первый поэтический сборник Брюсова «Сhefs d’œuvre», который он анонсировал как «книгу несимволических стихотворений». Каких же тогда? Декадентских, как решила критика? Необходимо обратиться к первому изданию, потому что четыре варианта «Шедевров»: в отдельных изданиях (1895; 1896), в первом томе собрания стихов «Пути и перепутья» (1908), в первом томе «Полного собрания стихотворений и переводов» (1913) – это четыре разные книги. Первые две – дебют, третья – закрепление положения в литературе, четвертая – превращение в классика. Позднее книга печаталась по четвертому варианту, который отражает последнюю авторскую волю, но к молодому Брюсову отношения не имеет.

Что же «такого» было в книге? Раздражало уже предисловие, велеречивые фразы которого звучали как декларации, но были мало связаны друг с другом. Наибольшее внимание привлекла концовка: «“Сhefs d’œuvre” – последняя книга моей юности; название ее имеет свою историю, но никогда оно не означало “шедёвры (так! – В. М.) моей поэзии”, потому что в будущем я напишу гораздо более значительные вещи (в 21 год позволительно давать обещания!). Печатая свою книгу в наши дни, я не жду ей правильной оценки ни от критики, ни от публики. Не современникам и даже не человечеству завещаю я эту книгу, а вечности и искусству». В рукописи остались более дерзкие заявления: «Издав эту книгу, ослепив глаза всем искренним ценителям поэзии, я отдамся той новой поэзии, образ которой давно тревожит меня. Пока я противлюсь ее искушениям, но тогда вполне отдамся ей, буду упиваться ею как любовницей, радостно встречу все безумства страстей. Конечно, мои издания того времени, если будут встречены, то только хохотом и свистом. Но мне-то что до того. Вперед!»