Декаденты. Люди в пейзаже эпохи — страница 41 из 77

Копье мне – молнья. Солнце – щит.

Не приближайся: в гневе яром

Тебя гроза испепелит.

«Пока писал – чувствовал: через меня пробегает нездешняя сила; и – знал: на клочке посылаю заслуженный неотвратимый удар (прямо в грудь), отучающий Брюсова от черной магии, – раз навсегда: грохотала во мне сила света. Как схваченный Божьим вихрем, я карою несся на Брюсова по душевным пространствам. <…> (получив послание. – В. М.) в ту же ночь Брюсов видит: мы – боремся; происходит дуэль на рапирах-де; я-де ему протыкаю рапирою грудь; с очень сильною болью в груди он проснулся»[191]. «Бальдеру» об этом рассказала Петровская, а ей сам Брюсов; был такой сон или нет, гадать бессмысленно. 18 декабря Белый писал Блоку об «адских кознях»: «Брюсов снял маску. Он объявил, что уже год “творит марево”. <…> Всё это сопровождалось рядом гипнотических и телепатических феноменов. Были медиумические явления: у нас в квартире мгновенно тухла лампа, когда ее никто не тушил, полная керосину, раздавались стуки. <…> Мне предстоит выбор: или убить его, или самому быть убиту, или принять на себя подвиг крестных мук»[192]. Это уже было не декадентство, а настоящее сумасшествие.

Мистический поединок чуть не стал эмпирическим, когда 20 февраля 1905 года Брюсов, придравшись к словам Белого о Мережковском, вызвал его на дуэль. Драться с «Бальдером» и тем более убивать его «Локи» не собирался: не стал бы подвергать себя риску уголовного преследования… и лишать любимое детище – символистский журнал «Весы» – одновременно редактора и одного из главных сотрудников. Поэты помирились, а роман Брюсова с Петровской продолжал развиваться. В марте Валерий Яковлевич признался: «На мою жизнь иногда находят смерчи. И тогда я не властен в себе. В таком смерче я сейчас»[193]. В воздухе запахло «полной гибелью всерьез», но это совсем другая история, которую нельзя коротко пересказать. Историческая правда о ней – в переписке Брюсова и Петровской и в ее воспоминаниях; остальные мемуаристы по большей части врут. Художественная – в мистическом романе Брюсова «Огненный ангел».

4

«Напомнил мне меня 1895 года», – записал Брюсов 15 мая 1907 года о первой встрече с Николаем Гумилевым, пояснив: «Видимо, он находится в своем декадентском периоде». Значит, сам считал свой «декадентский период» закончившимся. «Брюсов теперь первый в России поэт. <…> Старого декадентства нет и следа. Есть преемничество от Пушкина – и по прямой линии», – уверял Блок еще 23 февраля 1904 года Александра Гиппиуса, некогда посылавшего стихи в «Русские символисты»[194]. Сравнение с «солнцем русской поэзии» приходило в голову не ему одному. «Ты, Валерий, Пушкина лиру поднял!» – восклицал верный ученик Сергей Соловьев, племянник Владимира Соловьева, всего десятилетием раньше потешавшегося над «горизонтами вертикальными», и троюродный брат Блока. «По существу же лирика Брюсова – антипод пушкинской лирики, и в этом значение и интерес Брюсова как нового и оригинального поэта, а не подражателя “неподражаемого” Пушкина, каковым его хотят изобразить некоторые из его сомнительных поклонников, – поучал Эллис (ибо нет бога, кроме Брюсова, и Эллис – пророк его). – Влияние Брюсова в русской лирике безгранично и революционно, ибо он первый среди нас откликнулся на тот новый, неслыханный никогда ранее столь ясно и дерзко, голос, который зазвучал в Европе на несколько десятилетий ранее в бессмертных строфах “Цветов Зла”». Бодлерианец и брюсовианец в одном лице, Эллис усиленно пытался «сопрячь» двух кумиров, не смущаясь своей явной несправедливостью по отношению к Бальмонту, которого он столь же усиленно противопоставлял Брюсову.

«О декадентстве в последнее время (и давно уже) как-то нет помину, и его, в сущности, по-моему, нет, – делился Блок 28 марта 1905 года с отцом. – Оно ютится где-то в Москве, в среде совершенно бездарных грифенят, молодых гимназистов, отслуживших черные мессы (будто бы в Берлине), говорящих на собраниях много и скучно о черных лилиях. Сами маги (Брюсов и др.), давно в сущности оставившие декадентство, взирают на этих с тайной грустью»[195]. «Грифенята» – юные литераторы из окружения Соколова-Кречетова и издательства «Гриф». Брюсов, разобравшись, что «среди них нет никого истинно талантливого», заявил Соколову, что «Гриф» «утратил всякую индивидуальность, стал повторением, копией, т. е. тем, что мне более всего нелюбезно в мире»[196], но письмо не отправил. Единственным талантливым поэтом среди «грифенят» оказался Владислав Ходасевич, хотя понадобилось еще десять лет, чтобы «Владьку» стали воспринимать всерьез. Его мемуары, создавшие отрицательный образ Брюсова, долгое время считались достоверным источником, хотя еще в 1956 году Георгий Иванов писал литературоведу Владимиру Маркову: «Воспоминания его хороши, если не знать, что они определенно лживы. <…> Этакая грансеньерская, без страха и упрека, поза – и часто беззастенчивое вранье»[197]. Даже будучи автором «Тяжелой лиры», Ходасевич не смог забыть, как четверть века назад его не приняли в «Весы» и «Скорпион». А он хотел быть не просто поэтом, но именно символистом и получить признание в этом кругу.

В 1906–1907 годах символистов признали большинство вчерашних противников. «Прошло всего десять лет с тех пор, как большая часть русской печати длинно и со вкусом бранила так называемое “декадентство”, – отметил Блок в рецензии на сборник Брюсова «Венок»{102}, вышедший в конце 1905 года и встреченный почти единодушными похвалами. – <…> Некоторые журналы, когда-то насквозь пропитанные безобидным либерализмом и народолюбием, теперь переполняются той самой истинно “упадочнической”, или просто недозрелой, литературой, которую некогда поносили. “Декадентство” в моде; интересен тот факт, всякой моде сопутствующий, что теперь бросаются без различия на дурное и на хорошее»[198]. «Из гонимых и осмеиваемых они превратились – по-видимому, неожиданно для самих себя – во всеми чтимых, признанных, для всех желанных. Широко распахнули для них объятия почти все толстые журналы, те самые (по крайней мере, по названиям), которые 10–15 лет назад так единодушно отрицали декадентство, – журналы самые передовые, начиная с кадетской “Русской мысли” и кончая социал-демократическими изданиями», – констатировал Якубович, откликаясь на собрание стихов Брюсова «Пути и перепутья» (1908–1909) в «Русском богатстве», едва ли не единственном идейном журнале, который остался чужд «заразе декадентства». «Что же это? – вопрошал он. – Изменилась так радикально русская публика, а с нею и критика?»[199]

«Декаденты победили, потому что изменились мы», – ответил Ардов, добавив: «Понятый и признанный Брюсов – тот же Брюсов, которого побивали каменьями»[200]. Его новый сборник «Все напевы» (1909) был воспринят не как шаг вперед, но как подведение итогов. На это настраивало и предисловие автора: «В стихотворениях этого тома – те же приемы работы, может быть, несколько усовершенствованные, тот же круг внимания, может быть, несколько расширенный, как и в стихах двух предыдущих томов. <…> Во многом этот сборник завершает мои прежние начинания или, вернее, он лучше разрешает те же задачи, за которые, без достаточной подготовки, я брался и раньше». «В смысле техники стиха и вообще художественной формы, – утверждал Эллис, – “Все напевы” достигают той грани, за которой возможны или повторенье, или исканье совершенно новых областей лирики и совершенно новых приемов техники».

Став признанным писателем, перестал ли Брюсов быть декадентом? В литературных отношениях и в бытовом поведении – да, но время от времени как будто пытался перебодлерить Бодлера. В сборнике «Зеркало теней» (1912) Вячеслав Иванов увидел «лирику выздоровления», «очаровательную свежесть и простоту», Александр Измайлов – «спокойный, мудрый и трезвый полдень»[201]. Однако по тематике и образам это самая декадентская книга Брюсова после «Шедевров» – и тоже пострадавшая от советской цензуры, которая не пропустила следующие откровения:

Вонзай мне в грудь иглу блестящую,

И пасть к твоим ногам позволь.

Дай мне испить животворящую,

Горящую, как счастье, боль!

Я знаю, – бич, сурово скрученный,

Не твой порыв, но Рок вознес,

И на твоей щеке измученной

Я вижу след недавних слез.

Я знаю – той же пытке пламенной

Себя ты тайно предаешь…

(«Я был не прав, сестра усталая…»)


* * *

Протянута рука, и пальцы, крепко сжатые,

Впились мучительно в извивы простыни.

Всё те же облики, знакомые, проклятые,

Кивают из углов и движутся в тени.

.............................

И, безымянный, ты?.. Вагон… поля Германии…

Оторванность от всех, и пустота в душе…

И после жгучий стыд, в глухом, ночном молчании…

Прочь! крашеный паяц! всесветное клише!

.............................

Но сколько здесь других! О вы, глаза бесстыдные,

Вы, руки жадные, вы, жала алчных губ!

Позорные мольбы и радости обидные

Вонзайте, как тогда, вонзайте в теплый труп!

(«Призраки»)