Подобного кошмарного опыта, вдобавок растянувшегося на много лет, не было, пожалуй, ни у кого из декадентов. Зато ни у кого не было столь сильного контраста между реальностью и мечтой, потому что психологически одинокий, склонный к фантазиям и рефлексии мечтатель, живший в теле учителя Тетерникова, от перенесенных испытаний лишь закалялся.
Из мира чахлой нищеты,
Где жены плакали и дети лепетали,
Я улетал в заоблачные дали
В объятьях радостной мечты,
И с дивной высоты надменного полета
Преображал я мир земной,
И он сверкал передо мной,
Как темной ткани позолота.
Потом, разбуженный от грез
Прикосновеньем грубой жизни,
Моей мучительной отчизне
Я неразгаданное нес.
(11 августа 1896 года)
«Сологуб не хотел адаптироваться к мещанской среде и мещанской жизни (скучной, серой, однообразной, монотонной, пошлой), которую с юных лет воспринимал враждебно. Он выбрал иной, единственно возможный для себя способ связи с действительностью, – уход от реальности в мир мечты и художественного творчества, которое сполна компенсировало его жажду запредельных эмоциональных переживаний и обрело в его внутреннем мире статус высшей ценности»[215].
Я – бог таинственного мира,
Весь мир в одних моих мечтах.
Не сотворю себе кумира
Ни на земле, ни в небесах.
Моей божественной природы
Я не открою никому.
Тружусь, как раб, а для свободы
Зову я ночь, покой и тьму.
(28 октября 1896 года)
Сологуба принято называть пессимистом и «певцом смерти»{109}. Набрать в доказательство этого утверждения цитат из его произведений не составит труда, даже если ограничиться наиболее известными:
О смерть! я твой. Повсюду вижу
Одну тебя – и ненавижу
Очарования земли.
Людские чужды мне восторги,
Сраженья, праздники и торги,
Весь этот шум в земной пыли.
(12 июня 1894 года)
* * *
Кто это возле меня засмеялся так тихо?
Лихо мое, одноглазое, дикое Лихо!
Лихо ко мне привязалось давно, с колыбели,
Лихо стояло и возле крестильной купели,
Лихо за мною идет неотступною тенью,
Лихо уложит меня и в могилу.
Лихо ужасное, враг и любви и забвенью,
Кто тебе дал эту силу?
(30 декабря 1891 года; 26 января 1892-го; 2 апреля 1893-го)
* * *
Мы устали преследовать цели,
На работу затрачивать силы, —
Мы созрели
Для могилы.
(28 сентября 1894 года)
«Декадентства» добавляла неприязнь Сологуба к солнцу и солнечному свету. Тут он выступал антиподом не только Горького с его «Детьми солнца», но и Бальмонта, пришедшего в этот мир, «чтоб видеть солнце». Для Сологуба, лично и эмоционально предпочитавшего ночь дню (без всякого «декадентства»), солнце – «злой дракон», «золотой», «горящий» Змей из одноименной книги стихов 1907 года. Он просто любил точную тишину, сумрак и покой.
Смерть. Ночь. Луна. Могила. Всё так… Только автор за девять лет по «медвежьим углам» не спился, не повесился, не погряз в рутине, женившись на дочери акцизного чиновника. Напротив, постоянно писал стихи и посылал их в журналы, пробовал себя в прозе (от планов и набросков нескольких романов и трактата «Теория романа» в духе Эмиля Золя до учебника математики), занимался самообразованием во многих сферах знания, изучал иностранные языки и пытался переводить, следил за новациями в педагогике, переписывался с бывшими наставниками. Какие жизненные силы, какая витальность, какая целеустремленность!
В провинции Сологубу более всего не хватало среды общения, поэтому он добивался перевода в столицу. Летом 1891 года Ольга Кузьминична уехала из Вытегры в Петербург поступать в Повивальный (акушерский) институт. Брат отправился с ней, преследуя свои цели – хлопотать о переводе и познакомиться с вождями «новой поэзии» Минским и Мережковским. «Мережковского в городе я не застал, – рассказывал он позже критику Александру Измайлову, – а Минский отнесся ко мне очень участливо. <…> Он передал мои стихи в “Северный вестник”, где одно из них было напечатано за подписью “Ф. Т.” (точнее «φ. т.», через упраздненную большевиками букву «фита». – В. М.), тою самою, какую некогда прославил Тютчев»[216].
Получив место в Петербурге, обретя желанных друзей в лице Минского, Мережковского и его жены Зинаиды Гиппиус, фактического редактора «Северного вестника» Акима Волынского (Флексера), познакомившись с литераторами, Сологуб испытал творческий подъем – перерабатывал и «доводил до ума» оформившиеся замыслы. Минский счел его настоящую фамилию неблагозвучной: «Тетерников может быть чем угодно, но только не замечательным поэтом» – и придумал псевдоним «Сологуб». Сначала он казался неудачным, ибо существовал поэт граф Федор Соллогуб (со сдвоенным «л»), но последнего вскоре забыли. «Я был равнодушен ко всему этому, – рассказывал он Измайлову, – ведь вообще человек не сам выбирает себе имя, – и меня окрестили Федором, не спрашивая моего согласия». Однако в письме Чеботаревской разъяснил: «Литературный мой псевдоним состоит из 14 букв, не более и не менее: Федоръ Сологубъ, с одною буквою Л, а не с двумя; не просто Сологуб, и не Федор Кузьмич Сологуб (такого нет и не было), а именно Федор Сологуб»[217]. Добавлю, что письма, даже литераторам, он подписывал «Федор Тетерников».
«В середине 1890-х годов в творчестве писателя произошел перелом: он осознал себя декадентом (преодолевшим золаизм)»[218]. К этим годам относятся стихи, с которыми имя Сологуба ассоциируется у читателей. Рассказ «Тени», открывавший декабрьскую книжку «Северного вестника» за 1894 год (большая честь для начинающего автора!), – о гимназисте Володе Ловлеве и его матери, которые так увлеклись театром бумажных теней, что выпали из реальной жизни и не смогли вернуться обратно, – «произвел тогда ошеломляющее впечатление на всех», – вспоминал Волынский через 30 лет[219]. «Позвольте мне смиренно принести Вам благодарность, – откликнулась Гиппиус, – и высказать мое благоговение перед человеком, который сумел написать истинно-прекрасную вещь – “Тени”. Если бы вы больше знали меня – вы убедились бы, что я действительно тронута – потому что подобных слов я еще никому не говорила – и, верно, не скажу, если не явится ослепительный талант»[220]. «“Тени” Сологуба произвели на меня сильнейшее впечатление, – делился Минский с издательницей «Северного вестника» Любовью Гуревич. – У него не только большой талант, но своеобразный взгляд на жизнь. Из него выйдет русский Эдгар По, только бы не заленился»[221].
Поначалу Волынский охотно печатал Сологуба: «У меня была своя редакторская тактика. Я строил ведение журнального дела не на знаменитых именах и репутациях, а на создавании новых литературных известностей. Если талантливого человека, вчера еще никому неведомого, настойчиво печатать из месяца в месяц, то не пройдет и года, как его уже будут знать в широких кругах. Так я и поступил в данном случае». За стихами следовали новые стихи, за «Тенями» – рассказы и роман «Тяжелые сны». Рукопись «пощипали» в цензуре и сократили в редакции{110}: Гуревич хотела любой ценой опубликовать роман. Гром грянул, когда грубую и разносную рецензию на «Тяжелые сны» и на сборник «Тени» – на тех же страницах «Северного вестника»! – поместил… Волынский. Сологуб ответил гневным письмом к Гуревич, издательница вступилась за соредактора, и разрыв стал неизбежен.
«Сологуба надо принять целиком или целиком отвергнуть, – утверждал критик Аркадий Горнфельд, вспомнив при этом Достоевского. – <…> Надо принять Сологуба, надо сочувственно в мысли пережить бездны его падений, его недужные скитания, его садическое исступление, его презрительную и злую тоску»[222]. Сказанное равно применимо к прозе и к стихам. Объем этой книги не позволяет цитировать прозу Сологуба так, чтобы составить о ней должное представление (благо тексты теперь общедоступны), а вырывать фразы из контекста – не наш метод. Ограничусь одной его записью: «Поразительная способность воспроизведения болезненных состояний души, истерических ощущений, умение передавать сны, кошмары, химеры и т. д. Колоссальные и удивительные результаты. Моя область – между грезой и действительностью. Я – настоящий поэт бреда»[223]. Это в полной мере относится к «Тяжелым снам», которые один рецензент оценил как «декадентский бред, перепутанный с грубым, преувеличенным и пессимистическим натурализмом»[224], а дружественно настроенный литератор Петр Перцов как «произведение уродливое и слишком больное», которое он «бросил на первых же страницах, так как они произвели на [него] впечатление кошмара»[225]. Чем привлекал этот роман, «тяжелый» во всех смыслах слова, наполненный «ужасами» в попытке «передостоевить» Достоевского вперемешку с «умствованиями» в духе Шопенгауэра и Ницше, перегруженный деталями и затянутый? Видимо, тем, что автор усвоил иные уроки Золя, нежели его русские эпигоны-«бытовики». «Проза Сологуба 1890—1900-х годов насыщена сценами самоубийств, убийств, безумия, извращенных эмоций. Его ранние сочинения, в которых даны описания “историй болезней” или пороков героев, могли бы послужить иллюстрацией “экспериментального метода”, в этом отношении они вполне сопоставимы с некоторыми страницами Э. Золя, Ги де Мопассана, братьев Э. и Ж. Гонкуров»