Декаденты. Люди в пейзаже эпохи — страница 45 из 77

[226].

Появление в 1896 году трех книг Сологуба «Стихи. Книга первая», «Тени. Стихи и рассказы» и «Тяжелые сны» (все изданы за свой счет) показало, что в литературу пришел даровитый и оригинальный мастер. Оценили их, как и дебютные книги других декадентов, немногие – в своем кругу, пока «идейная» и приверженная «здравому смыслу» (кавычки уместны!) критика просто глумилась. Именно с этими книгами связано представление о Сологубе как декаденте, явившемся читателю «в готовом виде»: о «долитературном» периоде почти никто не знал, а включая старые стихи в новые книги, автор не ставил под ними дат. «Это был не символист, а декадент в самом высоком смысле слова, – утверждал Волынский. – И декадентство Сологуба, с ранних его веских шагов по литературному пути, было не деланным и аффектированным, а живым внутренним процессом, придававшим его стихам реальность и неотразимое обаяние».

«Декадентом он упал с неба, – писал Горнфельд, – и кажется иногда, что он был бы декадентом, если бы не было не только декадентства, но и литературы… если бы не было на свете никого, кроме Федора Сологуба. <…> Он, конечно, искал своей среды, искал сочувствующих, искал школы: ему надо было на кого-нибудь опереться, – человек ведь он. Но эта естественная слабость не затрагивала его творчества, глубин его угрюмой, отъединенной, самомнительной души. Он был сам по себе и весь для себя, и – самое главное – он был действительно декадент, упадочник, дух больной и напряженно-противоречивый. <…> В Сологубе русское декадентство находило себя, свое подлинное лицо, свое оправдание. Оно, очевидно, – не прихоть теоретизирующих литераторов (Минский и Мережковский. – В. М.), не бутада поэтизирующих и позирующих книжников (Брюсов, Добролюбов, Коневской. – В. М.), не изобретение эстетических спекулянтов (Емельянов-Коханский? – В. М.); если у него есть и могут быть такие воплотители, можно сказать, от земли взятые, самобытные».

Разговор о поэте – а я говорю о Сологубе прежде всего как поэте – невозможен без цитат из стихов, даже общеизвестных.

Я люблю всегда далекое,

Мне желанно невозможное{111},

Призываю я жестокое,

Отвергаю непреложное.

Там я счастлив, где туманные

Раскрываются видения,

Где скользят непостоянные

И обманные мгновения,

Где сверкают неожиданно

Взоры молний потухающих.

Мне желанно, что невиданно —

Не хочу я расцветающих.

(7 апреля 1895 года)


Есть в его стихах другие темы и мотивы, но тональность прежняя:

Дождь неугомонный

Шумно в стекла бьет,

Точно враг бессонный,

Воя, слезы льет.

Ветер, как бродяга,

Стонет под окном,

И шуршит бумага

Под моим пером.

Как всегда случаен

Вот и этот день,

Кое-как промаен

И отброшен в тень.

Но не надо злости

Вкладывать в игру,

Как ложатся кости,

Так их и беру.

(19 июля 1894 года)


По размеру – «Горные вершины» Лермонтова, в остальном – очевидное сходство с Верленом, которого Сологуб в это время много переводил. Видимо, по этой причине стихотворение осталось в архиве.

«В нашей литературе нет образа, воплотившего столько загадок и ужаса, а взгляните на его портрет – почтенный старичок, спокойный и важный», – как бы недоумевал Горнфельд. Сологуб быстро стал заметной фигурой литературного Петербурга, поэтому его портреты часто мелькают в мемуарах. Они похожи – и в то же время разнятся в зависимости от «оптики» мемуариста.

«Впечатление от его человеческого облика, – вспоминала Гуревич при жизни писателя, – было уже окрашено для меня предварительным знакомством с его произведениями. Сквозь них я уже видела нечто значительное, сложное и причудливое в его душе и даже в его наружности – в бледных, близоруких, но зорких глазах, в которых еще не было тогда теперешней мудреной усмешки, в его малоподвижном лице с белесоватой растительностью. Он был чрезвычайно молчалив, а когда заговаривал, в глуховатом, монотонном голосе его слышалась та же, что и теперь, нота – не то недоверчивая, испытующая, не то упрямая. Но думалось мне, что при всем прочем он попросту застенчив, и это сродняло меня с ним. <…> Несколько раз мне пришлось говорить с ним с глазу на глаз, – один раз, помню, о Достоевском, и тогда душа его приоткрывалась в своей значительности и чувствовалось, что в таинственной глубине ее есть свои настоящие святыни»[227].

Можно и так.

«Неприятные воспоминания о его нелепых прозаических вещах… и еще более неприятные о некоторых встречах с ним. Первая встреча – в декабре 1896 года (в Петербурге, конечно). Зашел однажды утром к одному молодому писателю и увидел за чайным столом хозяина и какого-то незнакомого господина в учительском фраке. Хозяин, человек от природы очень живой, что-то громко и весело говорил. Господин сидел молча, с какой-то мертвой важностью подняв ничего не выражающее лицо, тупо глядя сквозь пенсне и полуоткрыв рот. Хозяин познакомил нас – он молча подал мне большую и очень некрасивую бледную руку, довольно продолжительно и бесцеремонно поглядел на меня с тем же тупым вниманием и опять стал слушать. Лет он был тогда неопределенных, хотя уже почти лыс. Фрак, панталоны, сапоги – все было у него провинциальное, бедно-чиновничье. Общий вид тоже довольно захолустный, свидетельствующий о скудных достатках и простом происхождении: песочно-рыжеватые усы и бородка, нечистый цвет желто-серого, слегка одутловатого и удлиненного лица, удлиненная картофелина носа и большая бородавка возле него, выражение лишено даже осмысленности… Это и был Сологуб. И вот что произошло при этой первой моей встрече с ним: уходя и прощаясь с нами, он вдруг задержал немного мою руку в своей и неожиданно ухмыльнулся, на мой же вопрос о причинах этого смеха, глухо и все так же тупо ответил:

– Я тому смеюсь, что все гадаю: любите ли вы мальчиков»[228].

Читатель, несомненно, догадался, что эта цитата – из Бунина.

А можно и так, как запомнила его Гиппиус.

«Весь светлый, бледно-рыжеватый человек. Прямая, невьющаяся борода, такие же бледные, падающие усы, со лба лысина, пенсне на черном шнурочке. В лице, в глазах с тяжелыми веками, во всей мешковатой фигуре – спокойствие до неподвижности. <…> Молчание к нему удивительно шло. Когда он говорил – это было несколько внятных слов, сказанных голосом очень ровным, почти монотонным, без тени торопливости. Его речь – такая же спокойная непроницаемость, как и молчание. <…> Когда Сологуб выходил на эстраду, с неподвижным лицом, в пенсне на черном шнурочке, и совершенно бесстрастным, каменно-спокойным голосом читал действительно волшебные стихи, – он сам казался трагическим противоречием своим, сплетением здешнего с нездешним, реального с небывалым»[229].

«Он сидит – будто ворожит; или сам заворожен. <…> В нем, правда, был колдун», – заключила Гиппиус. Слово найдено!

3

При всей серьезности – искренней или напускной – декаденты любили шутить и подтрунивать друг над другом. В марте 1905 года Гиппиус написала:

Всё колдует, всё пророчит,

Лысоглавый наш Кузьмич…

И чего он только хочет

Ворожбой своей достичь?

Невысокая природа

Колдовских его забав:

То калоши, то погода,

То Иванов Вячеслав…

Нет, уж ежели ты вещий,

Так наплюй на эти вещи,

Не берись за что поплоше,

Брось Иванова с калошей,

Потягайся с ведьмой мудрой,

Силу в силе покажи.

Ворожун мой бледнокудрый,

Ты меня заворожи.

Приведя стихотворение (с разночтениями) в книге «Живые лица», Гиппиус пояснила: «Поводом послужили разные мелкие “колдовства” Сологуба – над чьими-то калошами, а главное, случай с Вяч. Ивановым: только что приехавший тогда из-за границы поэт-европеец отправился знакомиться с Сологубом. Да так пропал, с утра, что жена тщетно искала его по всему городу. И сидела у нас, в ужасе, когда ей дали знать, что он обретен наконец у себя в постели и в крапивной лихорадке». Это не шутка! В один из первых дней апреля 1904 года Гиппиус отправила Сологубу записку: «Федор Кузьмич. Когда был у вас Вячеслав Иванович и куда девался от вас? Лидия Дмитриевна (Зиновьева-Аннибал, жена Иванова. – В. М.) у нас и страшно беспокоится, в самом деле страшно, нигде его нет, ни дома, – ждем немедленно вестей от вас, все, что знаете»[230]. «Ну, вот поговорили мы с ним на такие темы (курсив мой. – В. М.), и ушел он от меня совсем расстроенным, – рассказывал Сологуб в 1925 году Валентину Кривичу, сыну Иннокентия Анненского, «весело и лукаво блеснув глазами». – Вдруг поздно вечером приходят ко мне: “Где В. И.? Куда вы его девали?” – “Не знаю. Был и ушел”. – “Да ведь он к нам не приходил!” – Пожимаю плечами. “Посмотрите, – говорю, – дома”… Что же оказалось? Вернулся В. И. от меня прямо домой, лег, зарылся с головой в одеяло – и никого не хотел видеть»[231]. Историю с калошами рассказал Владимир Пяст со слов самого Иванова: «Только что с ним познакомившись и в первый раз к нему придя, Вячеслав Иванов никак не мог от него выйти: на улице моросило, и ему казалось, что это, т. е. дурную погоду, сделал нарочно Федор Сологуб. Но чтобы выйти под дождь, необходимо было надеть калоши. В передней было много калош, в том числе и его, В. И., в которых он пришел. Однако на всех калошных парах Вячеслав Иванов видел одни и те же буквы: Ф. Т. – настоящая фамилия Сологуба была Тетерников»