Декаденты. Люди в пейзаже эпохи — страница 54 из 77

<…> Декадентство – крайнее самоутверждение личности, угрюмо-эстетическое, совершенно замкнутое. Это предел всякого самообособления. <…> Добролюбов был декадент без упрека, беззаветный».

О том же сам Добролюбов летом 1898 года говорил Брюсову, записывавшему в дневник впечатления и размышления: «Несомненно он талантливейший и оригинальнейший из нас, из числа новых поэтов. Но вместе с тем и в убеждениях он дошел до конца. Бессмысленно называть его матерьялистом. Совсем не то. Но он признавал только этот трехмерный мир, не верил в иную жизнь, не различал добра от зла, а только образ от пошлой думы, творчество художника от мыслей. Он и жил, как художник, поклоняясь художеству как святыне. Например, он говорил тогда, что в будущем науки не будет. Люди придут к морю и сложат песню о море; придут к горам, сложат песню о горах. Вот вместо науки будет очень подробная песнь… И вместе с этим поклонением художеству он сказал себе, если есть только эта жизнь, то нет ничего запрещенного, и он позволял себе всё». Отсюда гашиш и прочее…

Ругань и насмешки, вызванные появлением книги, похоже, не произвели на Добролюбова впечатления. Он бывал в редакции «Северного вестника», где им интересовались, но публиковать не собирались, у критика Акима Волынского, отмахнувшегося в печати от его сборника («не заслуживает никакого серьезного разбора»), у Минского. В декабре 1895 года Добролюбов пригласил Брюсова и московских «символистов» (в кавычках, то есть участников сборников «Русские символисты») в затеваемый им вместе с Гиппиусом журнал «Горные вершины»: «Первый номер выйдет, должно быть, в феврале» – и просил тексты, включая переводы и критику. Оптимизм оказался преждевременным. Инициаторы, будучи студентами, не могли выступать учредителями печатного издания, поэтому официальное прошение 12 января 1896 года подал Льдов. Главное управление по делам печати, «принимая во внимание, что проситель не получил образования даже в среднем учебном заведении и не пользуется достаточно солидною репутациею», отклонило его. Добролюбов обратился с аналогичной просьбой к Микешину, который представил прошение об издании журнала «На рубеже», но умер во время его рассмотрения, так что вердикт снова оказался неблагоприятным[274].

Приехав в Петербург в начале апреля 1896 года, Брюсов занес в дневник впечатления от новой встречи с друзьями-поэтами: «Увы! это развалины прежнего Добролюбова, это покорный, заискивающий юноша. Жизнь смяла его, и я люблю его… Но… читателей у него не будет! Зато Вл. Гиппиус – о, это человек победы! Он горд и смел и самоуверен. Через год он будет читаться, через пять лет он будет знаменитостью». Нечастый для Брюсова пример полностью неверного прогноза, хотя кризис в душе Добролюбова нарастал, что выразилось, например, в стихотворении, посвященном его другу Якову Эрлиху, музыкальному критику и философу, стремившемуся примирить Спинозу и Лейбница:

Встал ли я ночью? утром ли встал?

Свечи задуть иль зажечь приказал?

С кем говорил я? один ли молчал?

Что собирал? что потерял?

– Где улыбнулись? Кто зарыдал?

Где? на равнине? иль в горной стране?

Отрок ли я, иль звезда в вышине?

Вспомнил ли что иль забыл в полусне?

Я ль над цветком, иль могила на мне?

Я ли весна, иль грущу о весне?

Воды ль струятся? кипит ли вино?

Всё ли различно? всё ли одно?

Я ль в поле темном? я ль поле темно?

Отрок ли я? или умер давно?

– Всё пожелал? или всё суждено?

3

Как всякий настоящий декадент «героического периода», Добролюбов работал над своей репутацией – сознательно портил ее в глазах общества. Слонимский вспоминал бродившие по столице слухи: «Он создал таинственный орден апостолов, ему надо было иметь 13 предтеч. У него в комнате были черепа, мрачная макаберная обстановка, и нужно было этим 12 человекам покончить самоубийством, а он 13-й{129}. Но на четвертом человеке он переменил свои взгляды». «Сообщения о том, что эти проповеди имели успех, ничем не подтверждаются, – отметил Азадовский, – однако предположения такого рода все же не беспочвенны: проповедническим даром – в отличие от литературного – Добролюбов действительно обладал в высокой мере».

«Осталась легенда о нем как о совратителе, подговаривавшем отравляться и умирать, – с грустью вспоминал Гиппиус, – жившем в черной комнате, демоне, сатанисте, Дориане Грее. Его черная комната, т. е. оклеенная черными обоями, с потолком, выкрашенным по его желанию в темно-серый цвет, с оставленными белыми полосами по краям, узкая, в одно окно, похожая на гроб, была все-таки очень невинной шалостью, которую мы, смеясь, вместе придумали; демоном он не был, но, идя вообще во всем до конца и дойдя до конца в своем эстетическом атеизме, т. е. до культа смерти, он проповедовал его и не боялся склонять к ней». Иными словами, «ничего нет прекраснее смерти»…

На собрании у Венгеровой, описанном Слонимским, Добролюбов читал повесть в письмах – переписку Стадного и Особенного{130}. «Особенный пишет Стадному, что он должен причаститься человеческой крови и совершить какое-то таинство, и как он подготовляется к этому таинству, как он вместе с приятелем заманил какую-то девушку в парк и вырезал у нее квадратик мяса из спины, и как они причастились этим кусочком, вкусили, и он стал особенным»{131}. Публикатор этого свидетельства Александр Соболев привел еще два рассказа современников о Добролюбове. В очерке «Обращенный эстет» (1905) Минский вспоминал: «Однажды он прочел нам поэму в прозе, в которой рассказывалось, как несколько молодых людей пообедали кубическим куском жареного человеческого мяса. На все вопросы автор отвечал двусмысленною улыбкой, ничего не имея против того, чтобы мы видели в нем одного из сотрапезников». Популярный в начале века прозаик Осип Дымов записал: «Рассказывают, – а может, он [Добролюбов] сам и пустил этот слух, – что он съел кусок человеческого мяса. “Кусок человеческого мяса?!. Откуда он взял это мясо? Его же не продают в мясных лавках!” “Поэтому я и не особенно верю, хотя он сам этого не отрицает, – ответил Яша. – Но одно совершенно бесспорно – то, что он настоящий поэт”». Яша – это Яков Эрлих, двоюродный брат Дымова.

Репутация бежала впереди Добролюбова. Группа старшеклассников из Гимназии и реального училища Якова Гуревича (отца издательницы «Северного вестника») во главе с Сергеем Маковским, сыном известного художника и будущим редактором журнала «Аполлон», решила устроить вечер в его «честь». «Наш гимназический заговор заключался в том, чтобы разыграть новоявленного поэта-декадента (никто из нас не знал его лично) в обстановке сугубо таинственной. Намечалось: сначала чтение в моей комнате сочиненных ad hoc{132} стихов, прикровенных пародий, затем импровизация, конечно, выученная наизусть заранее, в стиле пифийного наития под звуки заглушенного пианино, наконец – холодный ужин с речами и докладом о грядущем символизме»[275]. Николая Добролюбова в набоковском «Даре» тоже разыгрывали…

Что подвигло молодых людей на злонамеренное издевательство? «Нас, “гуревичей”, особенно рассмешила и даже возмутила добролюбовская книжица с претенциозно-спинозовским заголовком. <…> С мальчишеским задором решили мы проучить гениальничавшего автора “Natura naturans”. Какое непочтение к амстердамскому гению! Целое лето перед тем я пыхтел над “Этикой” Спинозы в русском переводе и проникся пиететом к великому еврею, а тут – какие-то мудрствования-выкрутасы недоросля (Добролюбов был всего на год старше Маковского. – В. М.), решившего, что он “всё постиг”! В городе к тому же ходили слухи о “уайльдизме” автора, о его франтовстве (гардения в петлице, яркие галстуки, черные лайковые перчатки) и о нравственной распущенности той клики декадентов, к какой он принадлежал. Решено было заманить самозваного “Спинозу” в ловушку – если попадется, литературный Петербург подымет его на смех». Глумиться собирались над имиджем декадента, точнее, над карикатурой на него. Карикатура на карикатуру!

Тексты для пародирования и стилизации у шутников были, но как создать декадентскую обстановку, чтобы «Спиноза» не сразу понял, что его «заманили»? «На то и молодость, чтобы не бояться риска. Да и затея сама по себе соблазняла: целое театральное представление с распределением ролей, тщательной режиссурой, репетициями. Главным режиссером оказался, само собой, Паша Гайдебуров{133}. Он отнесся к делу с присущей ему точностью. Рабочий кабинет мой (служивший мне и спальней) обратился в некую камеру-обскуру: стены, шкафы, полки с книгами были затянуты черной оберточной бумагой; в углу притаилось, невидимое за ширмами, пианино. Сочинены были к случаю стихи самые замысловатые, но без лишней утрировки. Читать решили перед специально сооруженным налоем с прикрепленной к нему толстой восковой свечкой, – лампы, тогда еще керосиновые, должны быть погашены. На налой “для настроения” решили положить череп, а чтобы сделать убедительнее стихотворную импровизацию, которой заканчивалась программа, достали что-то вроде треножника, – для вдохновительного дыма была припасена пачка “монашек”{134}.

Кузьмину (приятель Маковского. – В. М.) мы поручили миссию дипломатическую: пригласить виновника торжества на его “чествование” и пригласить так, чтобы заранее настроить на лад возвышенный. В конце концов мы сами во время репетиций нашего “действа” увлеклись этим “театром”, подчас забывая, что вся инсценировка не более, как мистификация: черная комната, мерцающая свеча на налое, череп, проникновенный бас Николая Михайловского (сын известного критика-народника, приятель Маковского. –