Претенциозное предисловие «издателя А. С. Чернова» уже в первом абзаце прославляло «первого смелого русского декадента», давая понять, что остальные – не первые и не смелые. Оно не только пародировало вымышленного издателя «Русских символистов» «В. А. Маслова» (еще одна маска Брюсова), но и содержало ряд конкретных уколов. «Только за последний год тяжелая и страшная болезнь не дает ему возможность продолжать также скромно и усиленно работать на тернистой ниве нашей литературы» – намек на обнародованное во втором выпуске «Русских символистов» «отречение г. А. Л. Миропольского от литературной деятельности», а возможно, и на некую болезнь самого Брюсова, поскольку о недугах подлинного автора нам ничего не известно. И не имеется ли в виду «чудно-нежная и страстная болезнь», о которой говорится в стихотворении «Монолог маньяка. Бред первый»? Брюсов уверял Перцова, что оно на самом деле называется «Гимн сифилису». Привет Бодлеру…
Нечто личное можно заподозрить и во фразе о «наших критиканах», которые выступают, «зная автора, а иногда и имея с ним личные столкновения, вроде ухаживанья за одной и той же дамой или ссоры за картами». Слова о том, что «многие стихотворения г. Коханского были перепечатываемы другими изданиями и выдываемы за перлы, в числе таковых же они появлялись в многочисленных сборниках наших поэтов», искажают действительность, ибо такие перепечатки нам неизвестны – напротив, в «Обнаженных нервах» есть чужие стихи. Не попытка ли это создать впечатление, что в готовящихся к печати «Шедеврах» есть стихи Емельянова-Коханского?
Брюсов никогда не помещал в книгах свои портреты (исключение – первый том «Полного собрания сочинений и переводов» в 1913 году). «Г. Коханский долгое время по присущей ему скромности отговаривал меня и очень противился приложению к сборнику его стихотворений портрета… Но я был непреклонен. <…> По моему, к необыкновенному сборнику стихотворений должны быть приложены: необыкновенный портрет и необыкновенное предисловие», – сообщал «издатель А. С. Чернов», пояснив: «…г. Коханский несколько раз был изображаем нашими первоклассными художниками. Картины с него напр[имер] “Разврат на Невском прос[пекте]” была выставлена в залах Академии художеств и теперь находится в Париже». Упоминание о помещении портретов автора «в Лондоне в сборнике демонистов и в Париже в сборниках декадентов» иронизировало над «международными связями» брюсовского альманаха.
Читал ли Емельянов-Коханский стихи на похоронах Чайковского, как утверждало предисловие, неизвестно, но сказанное прямо намекает на историю с похоронами Плещеева 7 октября 1893 года. Погребение автора «Вперед, без страха и сомненья…» взяли в свои руки московские студенты, усугубившие беспокойство властей и полиции тем, что решили всю дорогу нести гроб (вместо катафалка) и изменили заранее разрешенный маршрут процессии. Первокурсник Брюсов принял в этом живейшее участие и описал происшедшее в дневнике: «Изобретение нести гроб на плечах принадлежит мне, конечно мне, но собственно я предлагал только донести до катафалка. <…> Студентов было до 300 и они действовали заодно, сразу усваивая мысль и никогда не разбиваясь на партии. На пути нас побила полиция, когда мы вздумали нести гроб своим путем. Тщетно молил нас сын Плещеева не начинать скандала:
– Я сын покойного.
– К чорту!
Думал и я произнести речь, но как-то не удалось»[301].
При чем здесь Емельянов-Коханский? Подробности выяснились из недавно опубликованных воспоминаний очевидца Сергея Кара-Мурзы, в то время гимназиста пятого класса.
«Впереди всех распорядителей шел совсем еще молодой студент, скуластый и чернобровый, лет 20, в новенькой, только что сшитой университетской шинели (Брюсов. – В. М.). Он горячился и волновался больше всех, объяснялся с сыном Плещеева, размахивал руками перед нагайками полиции.
На кладбище Новодевичьего монастыря, когда гроб опустили в склеп и вырос могильный холм, покрытый венками, выступили с речами несколько ораторов и среди них какой-то неизвестный дюжий мужчина в черной черкесской бурке прочел маловразумительное стихотворение собственного сочинения. Он оказался впоследствии пресловутым поэтом-декадентом Емельяновым-Коханским. <…> После выступления Емельянова-Коханского к могиле подошел тот самый студент-распорядитель, которого я заметил в процессии, хотел что-то сказать, затем вернулся к товарищам, посоветовался с ними, снова подошел к могиле, пытался что-то объявить; я всё ждал, что он что-нибудь скажет, но он удалился, так ничего и не сказав. <…> Кто это был, я так и не узнал, но студент надолго запечатлелся в моей памяти».
Восемь лет спустя, познакомившись с Брюсовым, Кара-Мурза спросил, не он ли был распорядителем на похоронах Плещеева. «Валерий Яковлевич сообщил мне также, что был возмущен выступлением бездарного и наглого стихотворца Емельянова-Коханского и что он хотел протестовать против профанации памяти замечательного поэта, но товарищи отсоветовали ему делать это тут же, на кладбище, над свежей могилой писателя»[302]. Получается, что к личному знакомству инцидент на кладбище не привел.
Не познакомился Брюсов в этот день и с Бальмонтом, который тоже прочитал над могилой стихи:
Его душа была чиста, как снег;
Был для него святыней человек;
Он был всегда певцом добра и света;
К униженным он полон был любви.
О молодость! Склонись, благослови
Остывший прах умолкшего поэта!
На следующий день они появились в «Русских ведомостях» вместе с сонетом Бальмонта «Памяти А. Н. Плещеева», но Брюсов, видимо, не обратил внимания ни на них, ни на автора[303]. Стихи, действительно, банальные, а свою первую декадентскую книгу «Под северным небом» Константин Дмитриевич еще не выпустил.
В аналогичной ситуации Емельянова-Коханского запечатлел летописец петербургской литературной жизни Фридрих Фидлер на похоронах поэта Алексея Иванова-Классика 5 января 1894 года. «Среди провожающих я увидел высокого юношу с бледным лицом, курчавыми волосами и восторженным взором – лицо подлинного поэта; на плечах его была крылатка. Никто с ним не разговаривал точно так же, как на похоронах [Павла] Гайдебурова (несколькими днями ранее. – В. М.), где он невольно привлекал к себе внимание. Я спросил [Аполлона] Коринфского, знаком ли он с ним. “Нет, знаю лишь, что его зовут Емельян, что он бегает из одной редакции в другую, где ему возвращают все его рукописи, и что он всегда, кто бы из писателей ни умер, присутствует на похоронах”»[304].
Представление о декадентских произведениях Емельянова-Коханского (в сборнике рядом с ними много банальной лирики в духе времени) может дать открывавшее книгу стихотворение «Наброски», которое, по утверждению Брюсова, в оригинале называлось «Изнасилование трупа»:
Рыдали безумные свечи
О трупе прекрасном твоем.
Летели прозрачные речи
О черном и белом былом…
И вместо очей твоих ясных
Виднелись воронки одне
И всё о затратах ужасных
Шептало шумовкою мне…
Лиловые губки молчали,
Хранили свой чувственный вид,
Атласные груди упали
И лоб был суров, как гранит…
Развились песочные волны
Твоих беспокойных кудрей,
А руки, как прежде все полны
Объятий и адских затей…
«До выхода “Обнаженных нервов” направление, избранное Емельяновым, оставалось явлением быта, после их выхода оно становилось литературным фактом. Брюсов предвидел, что произведения объявившего себя “декадентом” Емельянова окажутся сущей находкой для критики в ее атаках на символизм. Это предвидение оправдалось»[305]. На «Обнаженные нервы» напали те же критики, что ранее громили «Русских символистов», – Аполлон Коринфский, Платон Краснов, Николай Михайловский. Лучшего доказательства справедливости их утверждений было не сыскать. Для читателей Емельянов-Коханский продолжал оставаться «декадентом» и позорил всю школу.
Тень «первого смелого русского декадента» пала на Брюсова, которому оставалось только изливать негодование в письмах Перцову. «Если уж нас можно считать карикатурой на западный символизм, то какая же ужасная пародия этот Емельянов-Коханский на Бодлера! Книги более отвратительной, более глупой, более бездарной – я не видал. <…> Пожалейте меня, который в свое время у Миропольского принужден был слушать, как автор декламирует свои вирши» (начало июня 1895 года). «Г. Емельянов-Коханский изображает из себя символиствующего, совершенно серьезно воображая, что символистом легко сделаться, выбирая невероятные сюжеты и обращаясь с людьми понахальнее» (начало июля 1895 года). «Всё то сокровенное, ужасное, что автор видит в своих произведениях, существует только для него; читатель же находит глупейшие строчки со скверными рифмами» (14 июля 1895 года)[306].
Как ни в чем не бывало встретившись с Брюсовым в конце октября, «первый смелый» показал ему петербургскую новинку – «Кровь растерзанного сердца», которую тот в черновике письма Перцову назвал «проделкой в стиле самого Емельянова-Коханского, чуть-чуть поумнее только». Кстати, заглавие одного из циклов Славянского-Шевлякова «Желчь» повторяет заглавие последнего раздела «Обнаженных нервов», где среди прочих помещено стихотворение «Забубенная фантазия» с посвящением «С.П.Б. символистам» (обратим внимание на противопоставление символистов и декадентов, а также Москвы и Петербурга):
Ночь ароматная…
Барышня ватная
Сходит, целуясь с луной!
Грязью полночною,
Тещей лубочною
Бредит с кровавой тоской!
Ласки трескучие,