Декаденты. Люди в пейзаже эпохи — страница 74 из 77

Именно в этом месте Монтэгю окончательно потерял надежду доискаться какого-нибудь смысла в речах юного поэта и занялся изучением внешней структуры его словоизвержений. Стрэскона с презрением отвергал существование нравственного начала, но на деле целиком от него зависел: рецепт, по которому он стряпал свои афоризмы, заключался в том, чтобы, взяв нечто, внушающее уважение моральному чувству других людей, отождествить это с чем-либо таким, что их моральное чувство с отвращением отвергает. <…>

Потом Стрэскона обратился к литературе. Он отдал дань “цветам зла” и “песням перед рассветом”; но больше всего, по его словам, он был обязан “божественному Оскару”. Этот английский поэт, умевший принять любую позу и не чуждый известных пороков, был осужден законом и брошен в тюрьму; а так как закон всегда жесток и несправедлив и всякий, по кому он ударит, благодаря этому становится мучеником и героем, то и вокруг памяти “Оскара” создался настоящий культ. Все нынешние поэты подражали его стилю и образу жизни; таким образом, на самые гнусные извращения накидывался покров романтизма, им давались длинные греческие и латинские имена, и о них рассуждали со всем парадом учености как о возрождении эллинских идеалов. Молодые люди из кружка Стрэскона называли друг друга “мой возлюбленный”; а если кто-либо выражал при этом недоумение, на него смотрели не то чтобы с презрением – испытывать презрение считалось неэстетичным – а так, чуть приподняв бровь, что означало высшую степень иронии»[361].

Таким увидел и запомнил «маленькое чудовище» зоркий и недоброжелательный современник. Любой, кто знаком с русским декадентством, не увидит здесь ничего нового, разве что у нас доминировало французское, а не британское влияние. Принципиально иной была реакция. Бальмонт, допущенный в толстые журналы и признанный как переводчик, казался балансирующим на грани допустимого; брюсовские «Русские символисты» не только жестоко осмеяны критикой, но и исключены из пределов литературы. Всего через десять лет критика Нового Света благожелательно приняла «сатаничность» Вирека, хотя, вероятно, не всё понимала в его стихах. «Ниневия» принесла литературный, социальный и коммерческий успех: за 15 месяцев сборник выдержал три издания. «Наверно, я был единственным американским поэтом, на чьей лирике заработал и автор, и издатель», – хвалился Джордж Сильвестр много лет спустя[362]. Поэзия не была главным и тем более единственным источником дохода Вирека, рано научившегося превращать творческую энергию в денежные знаки, но заработать стихами в Америке начала ХХ века было непросто – особенно «декадентскими», а не одами в честь Вашингтона и Линкольна или романтикой Дикого Запада.

3

«Прокормиться» одними стихами Вирек не мог, поэтому поступил на службу в журнал «Current Literature» заместителем редактора. Коллега по редакции Леонард Эббот оставил один из его лучших литературных портретов:

«В нем смешались три главных, борющихся друг с другом начала, которые создали нашу цивилизацию. Вирек – тевтон, христианин и грек: грек в любви к красоте, христианин в сознании греха, тевтон в критическом духе, стремящемся распутать хитросплетения чувств и мыслей. Он ищет Элладу, но на его путь падает тень Креста. Он пытается вплести розы красоты в терновый венец, но Самоанализ – чудовище из северных лесов – толкает его в бездну. <…> Было бы нелепо отрицать наличие у Вирека декадентских тенденций. Временами он нарочно выбирает болезненное и отталкивающее. <…> Но даже при таком настроении в нем ощутим дух эльфа, который окрыляет его и уносит из низин к солнцу. Этот солнечный, юношеский дух возвышает творчество Вирека. Если бы его последним словом осталась старая песня разочарования и цинизма, стоило бы отвернуться от него в поисках более жизнерадостного спутника. Но что-то удерживает его от падения в унылую бездну отчаяния. <…> В жизни поэта расцвела радость творчества. Неугомонный дух, уже достигший многого, отправляется завоевывать новые миры!»

Знакомство с двадцатилетним Виреком произвело на 27-летнего Эббота сильное впечатление – благодаря поэтической внешности, эрудиции и декадентскому эпатажу. «Вы верите в свободную любовь, но не практикуете ее, – с улыбкой заявил Джордж Сильвестр при первой встрече. – Я не верю в свободную любовь, но практикую ее».

Второму заместителю редактора – Александру Харви новый знакомый понравился не сразу. «Он шокировал, очаровывал и снова шокировал, – вспоминал Харви 30 лет спустя. – Порой мы резко противостояли друг другу, но очарование оставалось». Особенное впечатление на Харви произвела комната Джорджа Сильвестра: «В углу красовалась картина с обнаженной юной девушкой, а под ней раскинулась роскошная и вызывающая зависть софа. Пол застелен шкурами и коврами. Стол украшен бюстом Наполеона; на одной стене распятие в итальянском стиле, с других глядят портреты Оскара Уайльда и По. Вирек надел пестрый, бьющий в глаза красками восточный халат, в котором он был подобен дерзкому сну, воплотившемуся в жизнь». Декадентский набор, который в Европе и в России тех лет мог вызвать только улыбку – ироническую, а то и саркастическую. Для Америки, даже для космополитического Нью-Йорка, это было в новинку.

Центральной темой первого, самого декадентского, романа Вирека «Дом вампира» («The House of the Vampire», 1907; русский перевод – 2013) стало интеллектуальное противостояние писателя, художника и светского льва Реджинальда Кларка и молодого литератора Эрнеста Филдинга, которого мэтр взял в ученики. Кларк оказался «ментальным вампиром», похищающим у других творческие замыслы и даже законченные «в голове» произведения, которые реализовывал, используя свое формальное мастерство{171}. Эрнест понимает это лишь к концу книги, хотя автор дает читателю немало подсказок. «Ему виделись длинные, тонкие пальцы, которые каждую ночь словно ощупывали извилины его мозга. <…> Его мозг был подобен золотоносному руднику, содрогающемуся под ударами кирки шахтера. Шахтера, который день за днем, основательно и неумолимо вскрывает жилу за жилой и извлекает бесценные сокровища из содрогающейся земли. Но каждая золотоносная жила – это его вена, а каждый золотой самородок – его мысль! Какая бы идея у него ни зарождалась, рука из ночных кошмаров похищала ее, грубо разрывая тонкие нити мыслей». «Именно благодаря мне и через меня лучшая часть тебя сохранится в веках», – ответил Кларк на обвинения. Автор избегал моральных оценок, но критика задалась вопросом: как он сам оценивает героя-вампира? «Мой вампир – это сверхчеловек Ницше, – заявил Вирек. – Он имеет право красть из чужих мозгов».

Издательство рекламировало «Дом вампира» как «символическую повесть, отличающуюся широтой ви`дения, безупречным мастерством, потрясающей силой и беспощадной проницательностью», но книгу приняли неровно. «Жаль, что никакой вампир не украл идею Вирека до того, как он ее испортил», – иронизировал один рецензент. Автора упрекали в отсутствии оригинальности, в излишней цветистости языка, переходящей в дурной вкус, в невыдержанности стиля, однако влиятельный критик Уильям Риди утверждал, что со времени «Портрета Дориана Грея» «не появлялось столь таинственного и умного романа». Ему вторили обозреватели провинциальной прессы, поскольку известность Вирека вышла за пределы Нью-Йорка: «Книга производит зловещее впечатление, и тень “вампира” еще долго преследует вас после того, как дочитаны последние слова»; «Читатель тянется к “Дому вампира”, как магнит к металлу, книга засасывает его, как паук – муху». Самую высокую оценку дал Симонс: «Роман понравился мне больше других ваших книг. Идея оригинальна, форма искусна, финал оправдывает развитие событий. <…> Из символа вы сделали впечатляющую историю. Она наводит на мысль об Уайльде, но Уайльд испортил бы ее украшательством и смазал бы финал. Здесь есть сила, и эта сила заставляет дочитать до конца».

Красочный портрет хлебнувшего славы Вирека оставила Бланш Уэгстафф – по словам друга, «золотоволосая светская женщина и очаровательный поэт»: «С ярким галстуком, сверкающими золотыми волосами, соблазнительными руками и голосом, красивым, как звон колокола, он вещал неофитам о “новой” поэзии – точнее, исключительно о своей… В его магнетизме было что-то электрическое. На сборищах поэтов он вскакивал в пламенном споре, изящно жестикулировал и вызывал споры. Не все любили Вирека. Многие опасались. В боязни его острого языка и экзотичной личности была зависть наряду с неприятием агрессивности, великолепного нахальства и бьющих через край талантов». Дружба оставалась литературной, несмотря на стихи вроде вирековской «Баллады королевы Лилит», где Люцифер и Лилит – эти имена Сильвестр и Бланш использовали в переписке – называют друг друга не только «братом» и «сестрой», но «любовниками» и говорят о «приятных мигах нежных ласк».

Стихи Вирека нравились разным людям. 23 июля 1910 года Брэнд Уитлок – автор социальных романов и мэр-реформатор города Толедо, штат Огайо, – в письме к нему похвалил «Балладу Новой Англии» (позднее «Иисус в Новой Англии») – историю о том, как мрачные пуритане в ужасе отшатнулись от гостя, сочетавшего «прекрасный облик Аполлона с любовной добротой Христа». «Мой Иисус, – пояснил автор, – радостная фигура, указывающая на жизнь, а не на смерть. <…> Это попытка заново окрестить Иисуса в водах пиерийской весны». Как известно, «На каменных отрогах Пиерии / Водили музы первый хоровод»…

Известность в сочетании с общительностью, энергичностью и, как позднее сказали бы, пассионарностью сделала Вирека участником или инициатором многих литературных начинаний. Он сразу оценил выпускавшийся Джеймсом Оппенхеймом и Луисом Унтермейером журнал «Moods» («Настроения»), «содержавший, пусть еще слабо, видение того культурного развития, которое стояло на пороге». Журнал присоединился к хору похвал «Ниневии», назвав ее «новым явлением в американской поэзии». «Чтение стихов Вирека – вдохновляющее литературное и психологическое приключение, – утверждал Фрэнсис Пирс. – Они знаменуют смелый отход от традиций американской музы, представляя собой дионисийский бунт.