renier]: фиксируя, как уже было сказано, референциальную трансценденцию языка; говоря о Боге, как Он есть, за пределами его образов, помимо того идола, каким его бытие может быть представлено, вне того, что сказано или полагается известным о нем; отвечая истинной натуре Бога, имени, на которое откликается Бог и которому соответствует Бог, хотя это имя и находится за пределами той его формы, которую мы знаем и которой мы его именуем). Именно по этой причине негативная теология отрицает все эти неточные определения, не признает и отказывается от них. Она делает это во имя пути истины, равно как и для того, чтобы услышать имя, названное беспристрастным голосом. Эти полномочия даются негативной процедуре истиной имени и тем способом [voie], которым возвышается голос [voix] — голос, говорящий от своего имени: alethea как забытая тайна, которая видит себя обнаруживаемой/обнажаемой этим голосом, истина как обещанный эквивалент. В любом случае — как желание изречь и возвратить то, что принадлежит Богу.
— Но что тогда означает «принадлежность», если принадлежащее этой принадлежности состоит в экспроприации самой себя, если принадлежность принадлежности не имеет ничего общего с самой собой [en propre]? Что означает здесь это «не имеет»?
— Силезиус никогда не преминет определить в точной и надлежащей манере, что скрывает за собой имя Бога.
Was ist Götts Eigenschafft? Sich in Geschöpaf ergiessen Allzeit derselbe seyn, nichts haben, wollen, wissen. [460]
Что может только Бог? Неустанно творить, Быть самим собою во все времена, ничего не иметь, не хотеть и не знать. [461]
(2:132)
Постскриптум добавляет, однако, сюда решительное философское уточнение: раскаяние переписывает это утверждение в рамках онтологии, которая противопоставляет сущность случаю, необходимость — случайности:
Бог, «следовательно, ничего больше не имеет», и если Он дает, как Бог Плотина (Энеады, 6.7–15–16–17), так он дает то, чего не имеет (в той мере, в какой он не только за пределами бытия, но и вне своих же собственных даров (kai tou didomenou to didon epekeima en). И дать в этом контексте — не значит ни творить, ни породить.
На этой стадии революция (одновременно внутренняя и внешняя, революция, которая создает философию, онто–теологическую метафизику), распространяясь, становится также условием своей собственной переводимости/понимания. То, что вынуждает философию выходить за пределы самой себя, создает сообщество, которое заполоняет ее язык и инициирует процесс универсализации.
— То, что вынуждает ее покидать свои пределы, приходит, таким образом, извне, из абсолютного далека. Именно по этой причине революция не может быть лишь внутренней.
— Как раз об этом и говорит сама революция, это же утверждают мистики и теологи апофазиса, когда ведут речь об абсолютной трансценденции, которая заявляет о себе изнутри. Все это ведет все к тому же, или, что равнозначно, к другому. То, что было сказано здесь о философской Греции, приложимо и к греческой традиции, и к переводу христианского откровения. С одной стороны, изнутри, если можно утверждать это относительно истории христианства…
— Наше обсуждение наводит, однако, на мысль, что то, что подвергается здесь глубинному вопрошанию, есть сама идея идентичности и внутренней самости традиции (ее единственная метафизика, одна онто–теология, эта феноменология, единственное христианское откровение, одна эпоха, эта традиция, самоидентичность в целом, одно и т. д.).
— В итоге именно негативная теология становится одним из наиболее ярких проявлений этого само–различия. Это можно выразить следующим образом: несмотря на всю важность почитаемого в качестве внутренней истории христианства (все, что до сих пор приводилось из Силезиуса, насквозь предопределяется тематикой христианского откровения; другие отсылки могут подтвердить то же самое), апофатический дизайн стремится отделить себя от откровения, от всей буквальности языка событийности Нового завета, от пришествия Христа, от страстей, от догмата Троицы и т. д. Непосредственный, но безынтуитивный мистицизм, разновидность абстрактного кенозиса, освобождает этот язык от его авторитарности, сюжета, догмы, веры — в пределе от всей его веры. Взятый в своем крайнем выражении, этот мистицизм является по сути независимым от истории христианства, абсолютно независимым, даже отстраненным от идеи греха, возможно даже прощающим его; освобожденным от идеи спасения, вероятно даже спасенным. Отсюда проистекают мужество и неповиновение, потенциальное или действительное, мастеров (Экхарта, к примеру), этим вызываются гонения, которым время от времени их подвергали, отсюда весь этот привкус ереси, судилища, эта губительная маргинальность апофатического течения в истории теологии и церкви.
— Должное воспроизводиться здесь на регулярной основе, есть то, о чем уже шла речь, разрыв социального контракта как процесс универсализации (в определенном смысле — дух Просвещения).
— Можно даже сказать — воспроизводиться неизбежно, типично, обыденно.
— … как диссидентство или ересь, как pharmakos, который должен быть уничтожен или отдан в жертву, как еще одна конфигурация страсти. Ибо можно согласиться, что, с другой стороны, и согласно закону той же самой двойной связи, диссидент, подрывающий устои, может претендовать на реализацию миссии или обещания христианства, причем в его самом историческом предназначении; этим самым он отвечает призыву и дару Христа, как они воспринимаются повсеместно, во всех веках, делает себя ответственным за свидетельствование перед ним, то есть, перед Богом (скорее Aufklärung, нежели Просвещение, но оставим это…).
Кроме того, эти отсылки к Священному Писанию, видимые или скрытые, метафорические или буквальные (равно как и эта риторика и риторические ходы, взятые в их отношении к апофатическому бдению, ходы, приводящие к тому состоянию, которое можно определить как догматический сомнамбулизм), носят, по большей части, характер предписания, неустранимости, долженствования. Вспомним, к примеру, «конфигурацию» христианской интериоризации, которая обнаруживает себя в сердце холма маслин, того обрезания сердца, о котором говорит Св. Павел;
Sol dich deß Herren Angst erlösen von beschwerden, So muß dein Hertze vor zu einem Oelberg werden.
Если агония Господа искупит твой грех, Твое сердце должно стать Холмом маслин. (2:81)
— Но не следует ли предположить, что определенная доля платонизма — или неоплатонизма — неизбежна и естественна здесь? «Платон, для избавления от христианства» [Pensées, 612/219], — это было сказано Паскалем, тем, в ком временами можно распознать гений или механизм апофатической диалектики…
— Но ведь с этим сталкиваются повсеместно. И когда Силезиус именует глаза души, как не признать в этом ответвление платонического наследия?. Всегда можно признать или отвергнуть родство; признание или предположение наличия этого унаследованного долга как де–негация и есть двойственная истина родства, схожая с той, что имеет место в негативной теологии.
— Но не труднее ли будет деплатонизировать или деэллинизировать креационизм? Креационизм принадлежит сейчас к логической структуре многих апофатических дискурсов. Не является ли он также их историческим пределом — в двойном смысле этого слова: как предел в истории, и предел как история. Как и концепция ада, креационизм составляет неотъемлемую часть творчества Ангелуса Силезиуса. Когда он утверждает; «Бог там, куда нельзя дойти», он разъясняет тем самым заглавие этой сентенции — «Gött aussier Creator», «Бог за пределами творения». Если истинная природа Бога в том, чтобы не иметь качеств (Он есть все, за исключением того, чем он обладает), это, как уже было разъяснено, потому, что Бог изливается «в творении» (ins Geschöpf)…
— Но что, если допустить на основании всего вышесказанного, что креационизм — не догма, а средство экспроприирующего производства и что повсюду, где имеет место уже состоявшееся присвоение, присутствует и творение? Что, если это — лишь пересмотр дефиниции современной концепции творения? Повторим еще раз: что бы ни говорилось кем бы то ни было о чем бы то ни было — о Боге или иных вещах — если это принимает форму отношения к кому–либо или чему–либо, не имеет значения [n'importe]. Таким же образом можно ответить на вопросы: «Кто я?», «Кто ты?», «Кем является другой?», «Что представляет собой что–то или кто–то в качестве другого?», «Чем являемся бытование форм бытия [l 'être de l'étant] как абсолютно другое?» Все примеры здесь хороши в той мере, в какой они демонстрируют свою единственность, хотя и не в равной степени. Выражение «не имеет значения», присутствующее в словосочетаниях «не важно, кто» или «не важно, что», открывает дорогу разновидности безмятежной непроницаемости, пронзительной бесчувственности, если можно так выразиться, которую можно спровоцировать чем угодно как раз благодаря этому элементу безразличия, каковое изливается в забвение различия. Это то, каким образом понимается здесь традиция Gelassenheit, та безмятежность, которая делает возможным бытование без равнодушия, позволяет продвигаться дальше, не отбрасывая прошлое (если только это не происходит тем своеобычным образом, при котором забвение не означает забывания), безмятежность, чью настойчивость можно проследить в творчестве многих, от Мейстера Экхарта до Хайдеггера.
— Трудно возразить против этой гипотезы. В приведенном здесь толковании Gelassenheit, однако, ничего не сказано о любви, тогда как именно любовь представляется тем единственным феноменом, той фигурой, которая способна оказать воздействие на все, чему позволено не стать объектом забвения (тем не менее, без изменения этого всего). Почему бы не признать любовь, это безграничное самоотречение, в качестве того, что