Деконструкция: тексты и интерпретация — страница 69 из 78

dénégation] — не случайно, оно сущностно и исходно. И поскольку оно локализуется в самости тайны, каковая отрицает себя (хотя и появляется как раз для того, чтобы быть самой собою), в повторном отрицании нет места диалектике. Загадка, о которой я веду здесь речь — в манере слишком приблизительной, слишком «общей», как сказал бы Дионисий, равно как и слишком многословной, — есть загадка разделения тайны. Я имею в виду разделение тайны не столько с другим, с моим соратником по секте или тайному обществу, моим сообщником, моим свидетелем, моим союзником — я говорю о разделении тайны с самой собой, ее «истинном» делении, каковое взрывает сущность тайны тем образом, при котором она не может проявиться без того, чтобы быть утерянной, утраченной: тайна разлагает себя в демонстрации, являя собой диссимилирование диссимиляции. Не существует тайны как таковой — я отрицаю это. Отсутствие тайны и есть то, что я доверяю другому, тайну чего я разделяю с тем, кто мне близок. Так тайна становится тайной близости, альянса. И если в этом необходимо фигурирует онто–теологический компонент, этим не утверждается, что тайна онто–теологична. Но, строго говоря, может ли существовать нечто, подобное тайне? Имя Бога (я не говорю о самом Боге, хотя как избежать разговора о Боге при поминании имени Бога?) может быть произнесено только в модальности этого тайного опровержения: для начала я ведь вовсе не хочу это сказать.

3. Мое третье замечание касается места. В «Мистической теологии» проводится различие между доступом к созерцанию Бога и доступом к месту, где находится Бог. В противоположность тому, что может быть помыслено здесь, Бог не есть просто Его местоположение: Бога нет даже в самых святых местах. Он не есть и не имеет места [il n 'est pas et il n 'a pas lieu] или, скорее, Он есть и имеет место, не бытийствуя и не имея местоположения, без бытования в своем месте. Что же дает место, что занимает и дает место мысли, следовательно, в самой попытке слова? Мы должны следовать этой нити в надежде задаться вопросом о том, чем здесь может быть событие, каковое имеет место [ce qui a lieu] в этой атопике Бога. Я говорю об «атопике» совершенно серьезно: atopos означает бессмыслицу, абсурд, экстравагантность, сумасшествие. Дионисий часто говорит о безумии Бога. Когда он цитирует Священное Писание («Безумие Бога умнее, чем вся мудрость человеческая»), он ссылается на «теологическую практику поворачивания спиной и отрицания всех позитивных терминов в расчете приложить их все к Богу в их негативном аспекте» (ND, 865 Ь, р. 140). Небольшое уточнение: если место Бога, каковое не есть Бог, не соответствует божественной сверхсущности, это не только потому, что продолжает оставаться воспринимаемым или видимым. Бог — не только интеллигибельное место, но еще и причина. Как ни двусмысленно это положение, и как ни сложно увериться в том, что место, в котором располагается Бог — и каковое не есть Бог — одновременно принадлежит и не принадлежит к порядку чувственного, заключение здесь представляется совершенно определенным: «Присутствие» (parousia) Бога обнаруживает себя «в интеллигибельных высотах Его самых святых мест [tais noetais akrotesi ton agiôtatôn autoi topôn]» (Théologie mystigue, 1001 a. p. 179).

II

Мы все еще в самом начале.

Как избежать разговора? Зачем адресовать этот вопрос проблеме места? Разве он уже не присутствует там? И разве вести себя не означает уже перемещаться с одной позиции на другую? Вопрос о месте имеет место: он касается этой проблемы непосредственно.

В преддверии тех трех ступеней, которые я собираюсь анализировать, опыт пространства занимает привилегированную позицию. Однако уже само слово опыт выглядит подозрительно. Отношение к месту, о котором я буду вести речь, уже не имеет, как представляется, формы опыта, если этим предполагается столкновение или пребывание в присутствии.

Почему привилегируется место? Я надеюсь, в конце концов, обосновать это. Но уже сейчас просматриваются некоторые предварительные и схематические варианты ответа.

Ввиду темы нашей конференции в Иерусалиме, все то, что может тем или иным образом характеризовать речь и письмо в их современном толковании — поэзия, литература, литературная критика, поэтика, герменевтика, риторика, — все это присутствует в нашем анализе (вместе с тем, что я называю следом). Проблемы неизбежны в продолжение всего анализа: с одной стороны, гигантская проблема фигуративного опространствливания (как в речи или письме в их современном понимании, так и в пространстве между этими современными смыслами и тем, что было до них, причем эти первые — лишь одна фигура среди прочих); с другой стороны, проблема смысла и значения и, наконец, проблема события (в той мере, в какой оно имеет место).

Как мы уже видели, оформление и так называемые топосы риторики представляют собой то, что интересует апофатику больше всего. Что касается смысла и значения, здесь наличествует другая зацепка для понимания — воспоминание о другом, призыв другого каквоскрешение в памяти. В тот самый момент, когда вопрос «как избежать разговора?» ставится и артикулируется во всех его модальностях — риторической или логической формы разговора или просто в факте его произнесения — уже слишком поздно, если можно так выразиться. Разговор уже состоялся. Даже если не говорить ни о чем и не произносить ничего в рамках апофатического дискурса — в плане отказа от значения или от объекта — все это уже имеет место. То, что полагается возможным, уже имело место. Возможное отсутствие референта все еще манит к себе, если не в направлении к вещи, о которой идет речь (так он, как Бог, каковой есть ничто, если судить о месте, занимаемом Им, месте без места, за пределами Бытия), то, по меньшей мере, в направлении к другому (иному, нежели бытие), тому, кто манит, или тому, кому адресована речь, — даже если говорить просто, чтобы говорить, или не говорить ничего. Зов другого, который всегда уже предваряет речь, по отношению к которой сам зов никогда не представлен в настоящем времени, объявляет о своем появлении заблаговременно, как воскрешение в памяти. Эта отсылка к другому всегда уже имела место. Предваряя любое утверждение и даже дискурс как таковой — в форме ли обещания, молитвы, хвалы или празднования. Самый отрицающий дискурс, даже тог, который располагается за пределами всякого нигилизма и негативной диалектики, всегда сохраняет в себе след другого. След события, который старше его самого, равно как и места, в котором это событие полагается имеющим место, — все это присутствует в гом, что нельзя определить ни как альтернативу, ни как противоречие.

Если перевести это на язык христианского апофазиса Дионисия (хотя возможны и иные переводы), это будет означать, что могущество слова, равно как и могущество истинного слова о Боге проистекают от самого Бога. Это справедливо даже если представляется необходимым в той или иной манере избегнуть разговора: для того, чтобы говорить правильно или правдиво, не следует говорить вообще. Это могущество есть дар или действие Бога. Причина подобна абсолютной точке отсчета, с которой зачинается это могущество, одновременно предустановленность и обещание. Причина есть дар дара, в которой предустановленность и обещание являют собой одно и то же — то, относительно чего или Кого генерируется ответственность говорящего, ответ его, каковой должен отвечать нормам «правильной речи». В заключении «Божественных имен» сама возможность произнесения божественных имен и разговора о них в «достойной манере» связывается с Богом, «с Тем, кто является причиной всего, Кто дал нам способность не только говорить, но говорит правильно [kai to legein kai to eu legein]»(981 с, р. 176). Следуя негласному закону этого высказывания, можно утверждать, что для взывания к Богу и, следовательно, называния именем Бога всего предполагаемого источника речи необходима причина. Нужда в этой причине, ответственность прежде того, относительно чего она возникает, требует того, что требуется. Это нужно для речи или для молчания (каковое может быть более уместным), для запроса, требования, желания или, если угодно, для того, что с равным успехом можно назвать значением, референтом, истиной. Это — то, что всегда называется именем Бога, прежде или за пределами всех других имен: след уникального события, которое сделало возможной речь еще прежде того, как она обратилась — для того, чтобы ответить на него — к своему первому или последнему референту.

Как раз по этой причине апофатический дискурс и должен зачинаться молитвой, признающей, описывающей и подтверждающей свое предназначение: достичь Другого как Референта речи, legein, каковой есть не что иное, как Причина.

Это всегда предполагаемое событие, уникальность того–что–имеет–место, наличествует в любом акте чтения, интерпретации, в любой поэтике, в литературном критицизме, во всем, что именуют сейчас l'oeuvre, трудами: по меньшей мере, тем, что «уже–здесь» [déjà–là], что присутствует во фразе, что представляет собой след уникальности в этой фразе, след, полагаемый быть оставленным в неприкосновенности, с сохранением референта, присущего только этой идиоме. След имеет место. Даже если идиоматическое качество полагается утраченным или загрязненным повторением, которое навязывает ему код и интеллигибельность — даже если оно появляется только лишь для того, чтобы истереть себя самое, если оно являет себя в собственном истирании, это истирание уже имело место (даже если этим местом был пепел). Il a la cendre.

То, на что я сейчас намекнул, представляется имеющим отношение только к финальному опыту последних трудов. Но поскольку структура следа по своей сущности есть сама возможность опыта конечного, я рискну утверждать, что различие между конечной и бесконечной причиной следа представляется здесь вторичным. Оно само является результатом следа, или