Деконструкция: тексты и интерпретация — страница 73 из 78

ому, кто «сверхсущностен и превышает божественную Троицу».

Я буду различать в многообразии определенностей того, что называют молитвой, по меньшей мере два типа опыта. Я попытаюсь выделить их прямо сейчас (хотя бы для того, чтобы прояснить свой дискурс, если не удастся ничего более). В любой молитве должна присутствовать адресация к другому как другому; к примеру и я рискую здесь шокировать публику — к Богу. Акт адресации к другому и есть молитва, т.е. просьба, поиски выхода, мольба. Первый тип, таким образом, характеризует дискурс (как акт языка, даже если молитва произносится в молчании внутренней речи), который как таковой не предикативный, не теоретичный, не констатирующий. Я бы отделил этот тип от того, что чаще всего ассоциируется с Дионисием и его последователями, а именно от панегирика и славословия [hymnein].To, что объединение этих двух типов важно для Дионисия, не означает, что их можно идентифицировать, или толковать как одно и то же. Ни молитва, ни панегирик не являют собой акт констатирующей предикации. Они имеют свою перформативную сторону, анализ которой потребует пространных и сложных рассуждений относительно происхождения и истинности этих перформативов. Я бы хотел остановиться здесь только на одном различии: можно утверждать, что молитва сама по себе не является ничем более, нежели просящей адресацией к другому, располагающейся, однако, за пределами любых просьб и даров (поскольку молящийся стремится к обещанию Его присутствия как Другого и, в конце концов, к трансценденции Его инаковости как таковой, помимо всех иных определенностей); панегирик же, хотя и не является простой атрибутивной речью, не может освободиться от этой своей атрибутивности. Как заметил справедливо Урс фон Балтасар, нет никакого сомнения в том, что «если речь идет о Боге и божественности, слово почти заменяет глагол «говорить»  [476]. Почти, но не совсем: как можно отрицать, что панегирик наделяет Бога качествами, равно как и определяет молитву, определяет другого, того, Кому он сам адресуется, взывая, тем не менее, к Богу как к источнику самой молитвы? Как можно отрицать, что это движение определения (которое уже не является больше чистой адресацией молитвы к другому), это толкование тринитарности и сверхсущностности Бога и есть то, что отличает христианскую молитву Дионисия от всех других? Отказаться от этого несомненного, хотя и весьма завуалированного различия, которое не признается самим Дионисием (а возможно, и всеми христианами), — значит отрицать то сущностное качество молитвы, выражаемое в обращении, которое не является, по сути, христианским. Вполне можно согласиться здесь с Жаком–Люком Марионом, который заметил, что «панегирик— ни истинен, ни ложен, ни даже противоречив» [477], хотя и утверждает нечто о теархни, Добре и аналогии; и если его атрибуции пли именования и относятся не к тривиальным определениям истины, а к смыслоозначению сверх–нстины, определяемой сверхсущностностью, это все еще не делает его молитвой, которая говорит не о, а для. Даже если признать, что эта адресация непосредственно определяется дискурсом панегирика, а молитва адресуется Богу, говоря (Ему) о Нем, апостроф молитвы и детерминация панегирика представляют две различные структуры: «Сверхсущность и божественная Троица, Ты, Тот, кто возвышается над всей божественной мудростью…» Эта молитва, которой открывается «Мистическая теология» и которая предуготавливает определение апофатических теологем, будет процитирована более подробно ниже. «Следует начинать с молитвы [eukhés aparkhesthai khreôn]», — говорит Дионисий (ND, 680 d). Почему? Вне сомнения, для того, чтобы достичь единения с Богом: но говорить об этом единении — значит говорить о местах, высотах, расстояниях и близости. Дионисий предлагает своему непосредственному собеседнику — тому, кому он посвящает свой Труд, Тимофею — проанализировать понятие Добра, каковое выражает божественность, после того как произнесен призыв к Троице; советует обратиться к принципу Добра, который трансцендирует все доброе. Для того, чтобы достичь его, причем достичь его «самым внутренним образом», т.е. подняться до него и получить при этом инициацию его даров, следует молиться:

Следует прежде воспарить к нему, к источнику добра, посредством нашей молитвы; затем, оставаясь вблизи его, мы сможем получить дары добра от того, что этим источником было произведено. Хотя он явлен всем, не все могут быть одарены им. После того, как мы призовем его нашими молитвами, нашим незамутненным разумом, тем, что наиболее соответствует единению с божественным, мы будем представлены ему. Поскольку у него нет места, он либо не будет явлен некоторым фрагментам бытийственности, либо будет переходить от одного фрагмента к другому. Более того, само утверждение о том, что он находится во «всей» бытийственности, крайне недостаточно для выражения его бесконечности, превышающей все и обнимающей все (ND, 680 b, р. 89–90).

Посредством ряда аналогий Дионисий затем поясняет, что в нашем возвышении и приближении мы все же не преодолеваем дистанции, которая отделяет нас от места (поскольку местоположение Троицы не локализовано: «Она везде н нигде»), С другой стороны, Троица притягивает нас к себе, оставаясь неподвижной, подобно вершине неба или глубине моря, к которым мы сами должны подниматься и спускаться, не ожидая, что они придут к нам:

Прежде всего, и особенно прежде дискурса о Боге, следует начинать с молитвы — не для того, чтобы могущество, присутствующее повсеместно и нигде, пришло к нам, но для того, чтобы через наши божественные поминания и призывы мы были бы приведены к нему и могли с ним соединиться (там же).

Принцип Добра располагается не просто за пределами Бытия — он выходит за рамки самого Добра (680 b). Бог есть Добро, которое превыше Добра, и Бытие, которое трансцендирует Бытие. Эта «логика» относится к тому типу логики без, к которому я обращался несколько ранее, цитируя Мейстера Экхарта, Августина Блаженного («Бог мудр вне мудрости, добр вне доброты, могущественен вне могущества») и Св. Бернара («Любовь к Богу есть модус вне модуса»). Мы можем распознать в негативности за пределами негативности этих высказываний (касающихся трансценденции того, кто не является другим — божественным другим относительно того, кто им трансцендируется) принцип умножения голосов и дискурсов, освоения и отчуждения, когда наиболее далекое из высказываний вдруг оказывается ближе всех остальных и наоборот. Предикат всегда скрывает за собой другой предикат или, скорее, наготу отсутствия предиката -— подобно тому, как вуаль на платье одновременно скрывает и подчеркивает красоту того, что за ней находится. Таким же образом голос из одного высказывания может покрывать голос другого, который затем оказывается цитирующим этот первый и представляющим самого себя посредством этой цитаты в ином свете, а именно как цитату первого. Отсюда — все эти тонкости, равно и конфликты, отношения власти, даже апории политики доктрины; хотелось бы сказать, политики инициации или обучения как такового, а также институциональной полигики интерпретации. Мейстер Экхарт, к примеру (но что это за пример!), знал кое–что на сей счет. Не говоря уже о тех аргументах, которыми он побивал своих инквизиторствующих судей («Они считают ошибкой все, что недоступно их пониманию…»), стратегия его проповедей задействовала множество голосов и слоев, которые он переплетал и набрасывал один на другой, как вуаль на платье, тематизируя и испытывая псевдо–метафоры для достижения того состояния обнаженности, при котором отсутствие всех и всяческих покровов не позволяет судить, является ли представляемое им наготой Бога или голосом Мейстера Экхарта. Ouisi Stella malutina, что дало так много поводов для обвинения его колонскими судьями, представляет собой драму 24 мастеров (Liber 24 philosophorum Псевдо–Гермеса Трисмегиста), которые собрались для дискуссии о Боге. Дионисий заключает одно из своих предположений словами: «Бог непременно находится выше бытия [got etwas ist, da: von not über wesene sin muoz]». Произнося эту фразу по поводу сказанного одним из мастеров, онкомментирует сказанное таким образом, который уже больше не позволяет определить, является ли он его собственным. В этом же контексте он цитирует других мастеров, христианских и языческих, великих н не очень [kleine meister]. Один из этих мастеров сказал: «Бог не есть ни Бытие, ни добро [Got enist niht wesen noch guete]. Добро льнет к Бытию, не являясь, однако, более всеобъемлющим [breiter], нежели Бытие; ибо там, где нет Бытия, не будет и добра, и бытие чище, чем добро. Бог ни добрый, ни лучший, ни наилучший. Тот, кто назовет Бога добрым, окажет ему плохую услугу, как если бы он сказал, что Солнце — черное» (I, р. 102). (Булла отречения упоминает этот пассаж только в приложении, не заключая, что это есть то, чему учил сам Мейстер Экхарт.) Теория архетипов, которая составляет контекст этого аргумента, смягчает его провокационный характер: Бог не разделяет какой бы то ни было способ бытования с каким бы то ни было фрагментом бытования (которые разносились мастерами по десяти категориям), однако «это не означает, что в нем не присутствуют все эти формы [er entbirt ir ouch keiner]». Но гут в разговор вступает языческий мастер: душа, которая любит Бога, говорит он, «берет его под покров добра [nimet in under dem velle der guete]», но разум и рациональность [ Vernünfticheit] срывают этот покров и схватывают Бога в его наготе[in bloz]. И тогда он лишен одеяний [entkleidet], лишен «добра, Бытия, и всех своих имен». Экхарт не противоречит языческому мастеру, равно как и не соглашается с ним. Он замечает, что в отличие от «святых мастеров», язычник говорит в соответствии с «естественным светом». И затем голосом, который представляется теперь его собственным, Экхарт дифференцирует — я бы не стал утверждать, что диалектически — предшествующее утверждение. В тех строках, которые я собираюсь процитировать, представлено смыслоозначение обнажения, снятия покровов, истины как того, что находится за одеяниями, всего того, что представляется ориентирующим аксиоматику этого апофазиса — в конце концов и прежде всего. Здесь, конечно же, не стоит вести речь о смыслоозначении и аксиоматике в истинном смысле этих слов, поскольку то, что ведет и управляет апофатическим дискурсом, превышает добро и доброту. Но закон, тем не менее, представлен: необходимо снять покровы и одежды. Не будет ли произвольным называть это обнажение истиной или сверх–истиной — ведь речь здесь не идет больше об обнажении Бытия?