Декрет о народной любви — страница 22 из 67

Но я исполнился решимости отыскать ответ. Вероятно, ты чувствовала мое настроение. Мне казалось, на меня снизошла некая тайная сила.

Как-то ночью, в самый разгар лета, когда полк отправился на учения под Полтаву, я задремал в своей кибитке. Вошел пехотинец и сообщил: некто желает со мной свидеться. Обувшись, я вышел.

У бивуака стоял подмастерье. Не отдав чести, положил руку мне на плечо и принялся нашептывать что-то на ухо о Хиджазе, которого я прежде приводил подковать. Не успел подмастерье договорить, как солдат кинулся на него и ударом в лицо повалил, уже обеспамятовавшего, наземь, приговаривая, что научит почитать старших по званию. На мой вопрос, понимает ли он, что совершил, солдат глянул на меня точно на умалишенного. И я понял: хотя мне и казалось, будто солдату отныне уготовано место в аду за то, что поднял руку на ангела (или по меньшей мере на небожителя), однако же поступок его мыслился совершенно допустимым в армейском быту, и сила, вздумай я противостоять военному укладу, оказалась бы далеко не на моей стороне.

Я приказал солдату отвести мастерового к доктору. Кажется, тот лишился зуба. Сам же я направился туда, где стояли кибитки кузнецов.

Их бивуак был расставлен поодаль, у края леса. Походную кузницу и работающих в ней кузнецов от солнца защищал тент, под которым работал подмастерье. Я спросил о Хиджазе. Работавший указал на изгородь, к которой было пристегнуто несколько скакунов, заметив, что лошадь готова и ежели я ничего не имею против, то могу забрать коня после того, как переговорю с Хановым. Я кивнул, ибо не мог говорить — столь сильно билось сердце. Мастеровой оставил свои инструменты и провел меня далее, за походную мастерскую.

Тент натянули к ближайшему дереву. Здесь росли буки, изящные, высокие серые деревья. Некоторое время я следовал за направлявшимся в чащу подмастерьем. Было около десяти. Солнце только что село, однако еще не успело стемнеть.

Мастеровой подвел меня к парусинному лоскуту, натянутому поверх ручья: края ткани закреплены по берегам, брусья установлены в устланном мелкими камешками ложе.

Мой проводник спросил, не угодно ли мне разуться, я снял сапоги, развернул портянки и шагнул в холодную воду, омывшую лодыжки. Мой провожатый ушел, я же пошел вверх по течению, к расставленному шатру.

Передо мною на складном стуле сидел Ханов. И ножки стула, и ноги кузнеца были опущены в поток, огибавший их с приятственным журчанием. Я много думал о предстоящей встрече, воображая множество вопросов и ответов, однако первая же реплика моего знакомого поставила меня в тупик.

Кузнец спросил, отчего Хиджаз был цел. Ты ведь помнишь, Аннушка, что так мы между собою называем некастрированных жеребцов?

Поколебавшись, я в замешательстве ответил: Хиджаз — доброе животное, он послушен, силен, резв и быстр и проявляет свои лучшие качества, стоит мне лишь попросить. Прежде, когда скакун мой был помоложе, ему случалось проявлять норов, но мне удалось совладать с ним посредством тренировки, доброго отношения и приязни, как и положено посвященному в тонкости искусства обращения с лошадьми. К тому же кастрированные кони у кавалергардов не в чести. Говорят, им не хватает задора, когда дело доходит до атаки.

Я рассчитывал услышать от кузнеца что-нибудь вразумительное, но тот лишь кивнул и задал еще более странный вопрос: может ли лошадь грешить? Я же ответил, что никогда прежде не задавался подобным вопросом, однако же полагаю, что ни коням, ни прочим животным грех неведом.

С улыбкой Ханов вновь кивнул. Сказал, что я прав и что ни одна тварь согрешить не в силах. Лишь человек может. Добавил, что человек — царь над лошадью, над человеком же, кроме него самого, царя нет, и на то воля Божья. Ибо возжелал Создатель, чтобы человек сам над собою воцарился, дабы осмыслить, как вновь обрести кротость невинную и любовь и стать ангелом на небеси. И что дозволено лошади, то человекам непозволительно, ибо воля людская страшна и зла, а все его желания и устремления зла исполнены.

Привстав, Ханов расстегнул помочи и принялся стягивать рубаху.

— Пойду-ка искупнусь, — сообщил он, велев мне дождаться, покуда не окончит разъяснений. Лишь позднее уяснил я, что, доведись посторонним подслушать, как нестроевой в столь развязной манере говорит с офицером, моего знакомого неминуемо бы выпороли и лишили места, однако же тогда мне и в голову не пришло оспорить его распоряжения. Кузнец непринужденно, не требуя ответа, спросил, отчего люди так злы и жадны. Что толкает человека на воровство, на то, чтобы порабощать других, в чем корень войн, насилия, чинимого над женщинами и детьми, отчего люди лгут, ходят фертом, мучают зверье и калечат матушку-природу? Что за бремя такое возложено Господом на вкусивших запретного плода, отчего несчастные живут в мерзости греховной, страшась старости и смерти?

И Ханов повернулся ко мне спиной, уронив порты в воду. Кузнец стоял в потоке полностью обнаженным, если не считать золотой цепи на шее.

Сказал: «Ныне я избавился от гнета!» Повернулся ко мне лицом. Сообщил: «И сделался ангелом!»

В шатре было темно, однако же я разглядел, что между ног у кузнеца было пустое, гладкое место. Оскоплен. Совершенно лишен детородных органов.

Присев, Ханов принялся плескаться в воде. Сказал, что спалил ключи адовы, воссел на белого коня. Признался, что пришел и меня спасти, едва лишь война разразится. Многое еще говорил, так что всего я не припомню.

Более я слушать не мог. Оставил шатер, обулся и пустился бежать. Пожалуй, даже упал в поток. Отыскав Хиджаза, скакал долгие часы, пока не замерцали полтавские огни.

Несколько недель кряду не находил себе места. Сейчас мне трудно в этом признаться, однако же тогда я действительно полагал Ханова безумцем, душевнобольным. Что за разочарование! Единственный взмах ножом…

Меня точно провели. При столь глубокой вере грезилось, будто кузнец поведает великую, радостную тайну: поделится длинной, мудрой молитвой или, может статься, научит посту и самоотрешению. Но оскопление… что за нелепость!

Однако же, оглядываясь назад, понимаю, что даже тогда, терзаемого сомнениями, меня в глубине души потрясли мужество и истовость веры в слово Божье, понудившая пожертвовать столь ценным даром. Поразительно, на сколько личностей разделяется наш рассудок, стоит лишь ощутить неуверенность в чем-либо! Внутри будто идет перебранка, а другая часть наша стоит в стороне, зажав уши и ничего более не желая слушать.

Разумеется, я подумал о тебе и об Алеше, о том, что нашего сына никогда не было бы, окажись я одним из Кузнецовых скопцов, что ты вряд ли меня полюбила бы и, уж разумеется, отказала бы в ответ на предложение руки и сердца, окажись я эдаким покорным кастратом. Самое же странное, что тем летом, накануне войны, мир походил на рай гораздо более, нежели на ад. Вероятно, то была игра случая… Быть может, после встречи с Хановым я видел лишь желаемое. Когда ехали мы из Полтавы обратно в казармы, казалось, будто каждый встречный с радостью привечает меня. Я видел, как купает в реке старую тягловую лошадь крестьянин, поглаживая животное по шее и что-то нашептывая на ухо. Детей, снующих в зарослях подсолнуха. Проказники играли в салки. Смеялись.

Пожалуй, в тот день, когда я вернулся и повлек тебя наверх, ты удивилась. Ты поддалась неохотно. Разгоряченная, уставшая, хотела принять ванну, однако я настоял, и ты уступила. И я подумал: неужели Господь столь жесток, что создал ключи адовы, чтобы мы испытывали столь сильное наслаждение? Полагаю, ты осталась довольна применением, которое я нашел для корня зла. Меня мучили сомнения: уж не действовал ли Ханов по дьявольскому наущению, заручившись поддержкою нечистого?

В тот день я был точно в горячке. Помнишь ли? Как долго приникал я языком и губами к истоку между твоих бедер, и как излил в тебя свое семя, и как излил его вновь, оросив твои губы и язык. Хотелось, чтобы ты почувствовала, как я проникаю в каждое отверстие твоего тела. Вжаться в твои уши, очи, живот, приникнуть к твоей плоти сзади. И какое наслаждение было ощущать вкус соленого сока, источаемого между твоих бедер!

А после случилась война, и Ханов пропал. Вместе с кузнецом исчезли и подмастерья. Разразился ужасный скандал. Штабные прознали, что полковник закрывал глаза на нарушения Хановым субординации, и, не будь положение настолько серьезным, наш командир неминуемо понес бы наказание. Обошлось тем, что для выполнения необходимых работ отыскали какого-то кузнеца из малороссов, а нас рассадили по эшелонам, шедшим на запад, к австрийской границе.

Тогда, в первые дни войны, все казалось незнакомым, однако же, вопреки ожиданию, страха я не испытывал. Сидя в поезде (ехали мы в обычном купе, из тех, что возят путешественников в Тавриду или Петербург), пока лошади и пехотинцы находились в обычных вагонах, испытываешь такое чувство, точно отправляешься на побывку. Разумеется, мы носили боевое обмундирование, однако же пересказывали все забавные анекдоты, какие только могли упомнить. Гадали, что будет, как далеко нас везут, скоро ли конец пути. Думали, что доберемся до Вены. Или даже до Берлина. Кто-то воскликнул: «В Париж!» — и тотчас же всякий принялся высказывать собственные догадки, покуда в воображении нашем не выстроился образ кавалергардской колонны, марширующей по улицам Нью-Йорка, Рио-де-Жанейро или Багдада…

Однако же наши перевязи были отягощены шашками и револьверами, которыми нас обучили пользоваться.

Достигнув расположенного примерно в двадцати верстах от фронтовой линии полустанка, прослышали о дурных новостях. Полковник, отправившись за фуражом и боеприпасами, оказался в штабном авто, выехавшем на проселок как раз тогда, когда австрийский авиатор принялся сбрасывать бомбы. Хотя снаряды взрывались неблизко, шофер запаниковал. Погибли все, сидевшие в экипаже.

Эшелоны встали на полустанке. Полковника сменил гораздо менее любимый подчиненными человек, имевший, следующее в табели о рангах военное звание и гораздо более высокий дворянский чин. Хотя новый начальник наш и был недалеким лентяем, только и умевшим, что карать нижестоящих по званию или чину, однако же он издавна полагал, будто именно ему должна достаться власть над полком. Вероятно, ты его помнишь: бледный толстяк, чернобородый, с налитыми кровью глазами. Фамилия его была Рымлин-Печерский. Сказал, выступаем с рассветом и, может статься, предстоит атаковать.