Декрет о народной любви — страница 54 из 67

Муц глянул на Нековаржа.

— Не горюй, братец, — успокоил офицера Нековарж.

Вот и всё, чем мог ободрить Йозефа, а тот понял, что сержанту уже ясно всё, сказанное комиссаром, и что тот уже смирился со смертью. Починка телеграфа оказалась вызовом машине, для постижения которой даже познаний Нековаржа в механике и электричестве и то мало.

Бондаренко по-мальчишески неуклюже подвинул кресло к рабочему столу и нагнулся над кипами телеграфных бланков. Принялся писать, поясняя при этом:

— Я напишу, что вы беретесь до заката представить нам Матулу, живым или мертвым, в обмен за отсроченное наступление и беспрепятственный проход остальных чехов на восток. — Оторвал бланк, поднялся и шагнул в телеграфную. Муц поблагодарил, но Бондаренко не ответил. Закрыл за собой дверь.

Чуть погодя послышалось постукивание — несколько ударов, а после долгая пауза, во время которой комиссар подыскивал кодовые слова. Пленных оставили на попечение пары часовых, стоявших по одному у каждой двери, опустив ружья дулами книзу. Глаза их казались ярче от грязи, въевшейся в кожу лиц.

Нековарж спросил, как зовут красноармейца, стоявшего ближе к нему. Узнал, что звали его товарищ Филонов. Разговаривая, часовой переминался с ноги на ногу, точно тяготился нелепостью оружия. На скрытом бородой лице играла живейшая мимика. Филонов производил впечатление затурканного человека.

— Так ты, товарищ, стало быть, фильм про нас видел? — расспрашивал Нековарж, усевшись на полу возле офицера.

— И что с того?

— А не помнишь ли того актера, что играл чешского сержанта? Собой красавец ли был?

— Тебя же там и вовсе не было! — возразил Йозеф. — Ты же в тот день на вокзале остался.

— Не помню, признаться, — ответил часовой.

Нековарж расстроился.

— А могли бы вставить и меня в фильм, братец, — обратился чех к Муцу, — тогда я бы себя со стороны увидел, вот и починился бы.

— Как это — починился?

— А так, братец. Если парень не нравится барышням, то он — поломанная машина, вот только починиться он не в силах, потому что не видит себя со стороны. Но я-то, братишка, любой механизм отремонтирую, любую штукенцию, что ни дай, только нужно со стороны ее устройство увидеть, в руках повертеть, осмотреть, тогда и сообразил бы, как она устроена. А с собой такой штуки не проделаешь. Я всё пытался барышень оглядывать, как Броучек расписал, чтобы понять, как они работают, а теперь вот думаю: может, это не барышни поломаны, а во мне какая неисправность есть? И я знаю, что могу починиться, кому же как не мне, но себя-то мне и не отремонтировать!..

Муц почувствовал, как в нем вновь зарождается безотчетная, нестерпимая ярость.

— Вот так-то, братец. Жаль, — продолжал Нековарж, — а так бы хотелось себя в фильме увидеть…

— Вполне возможно, что через пять часов тебя так сломают, что и чинить уже не придется, — заверил Йозеф товарища по несчастью, однако же как только высказался, почувствовал, будто лишь усугубил их злоключения, сказав такое вслух.

После мимолетного облегчения перед расстрелом вновь навалилась тяжесть. Мысли понеслись вскачь, но теперь раздумья не сгинули в просторах предчувствия конца. На сей раз они налетели на непроницаемую стену — черную, мягкую на ощупь, однако же непроницаемую, точно обклеенный бархатом утес. В то же самое время другие мысли с легкостью огибали преграду и достигали Анны, и что с нею станет через несколько дней, и Алеши, и Броучека, и даже Дезорта, который, может быть, атаку красных переживет… однако то были странные, блеклые, точно сквозь мутное окошко пролетевшие мысли, ибо думы касались того, что станет после его, Муца, ухода, а те, кого удалось коснуться, отсутствие его, как ни странно, переживут. Не так ли и с привидениями? Мысли о будущей жизни, размышления мертвецов, еще живых, но…

В вагон ввалился грузный вихрастый человек в помятом, заляпанном высохшей кровью, белом халате поверх черного пиджака, годов пятидесяти, с серебристой бородой и волосами, пучками торчащими из ушей; принес бутылку водки и три стакана. Лицо у вошедшего опухшее, сонное, сморщенное, сердитое, будто у новорожденного, которого как ни балуй — не задобришь после страданий, испытанных при рождении.

Сел на место Бондаренко, принялся разливать в стаканы и спросил:

— Чехи?

— Да, — признался Муц.

— А я думал, вас уже расстреляли. Доктор Самсонов. — И представившийся распределил стаканы, подняв тот, что держал в руке.

— И мне бы граммов сто, — намекнул Филонов.

— Солдату на посту пить не положено… Вы что, не знали? — отрезал доктор. — Итак… Чехи… За наше знакомство! Знаете, вы внушаете мне весьма теплые чувства, поскольку я уверен, что товарищество наше продлится всю жизнь… по крайней мере вашу, какая бы малость ни оставалась вам на этом свете. За дружбу до смерти! — С этими словами все трое осушили поднятые стаканы.

— Ты ж тоже на посту, — заметил Филонов.

— Лекарство по рецепту врача, — пояснил Самсонов, вновь разливая водку по стаканам.

— Мне тож лекарство надобно! Всего аж ломает! Лихоманкой скрутило!

— Это пустяки, это всё простуда, — отмахнулся доктор. Опять поднял стакан и выжидательно глянул на Муца.

— Предлагаю выпить за российский телеграф! — провозгласил Муц. Выпили за телеграф.

— Извините, что без закуски, — оправдывался Самсонов. — То ли голод породил революцию, то ли революция — голод? Всё никак в толк не возьму…

— Это из-за того всё, что кровососы навроде тебя с народом имуществом делиться не желают! — вставил Филонов.

Доктор вздохнул:

— Видите ли, я был либералом. Всю жизнь мечтал и друзьям рассказывал: вот дадут свободу, не станет царя, не будет дворянства и священников… Так ждал!.. А теперь, когда мечты осуществились, мне совсем не нравится происходящее. — С этими словами доктор вновь наполнил стаканы и распределил. Нековарж неспешно поднялся и предложил свой стакан Филонову. Тот принял.

— Невероятно! — воскликнул доктор. — Приговоренный к смерти выполняет желание палача! Никогда прежде не видел ничего подобного…

— За победу мировой революции! — рявкнул Филонов и залпом осушил стакан. Помедлив, высосал водку и Самсонов. Муц не отставал.

Рот у доктора вытянулся так, что сделался похож на лягушачий, а нос сморщился.

— Первые лучше прошли, — заметил эскулап.

Распахнулась дверь телеграфной, явился Бондаренко. Деликатно протиснулся мимо Филонова и смерил взглядом врача — тот привстал со стула. В движениях его сквозила некоторая виноватость, точно у актера, изображающего застигнутого в барской библиотеке слугу.

— Сидите, — успокоил врача комиссар, — вы же с нами сотрудничаете…

Доктор сел, а председатель ревкома растянулся на полу, напротив Нековаржа и Муца, опершись затылком в вагонную стенку. Прикрыл глаза.

— Телеграфировали? — спросил Муц. — А, товарищ Бондаренко?

Эскулап, по-прежнему двигавшийся точно пародия на нерасторопного семейного дворецкого, наполнил водкой еще один стакан, опустошив бутылку, и с преувеличенной деликатностью, на цыпочках, будто болотная цапля, доковылял до того места, где устроился комиссар. Бондаренко открыл глаза, глянул вверх, покачал головой и смежил веки. Доктор, всё так же на цыпочках, приковылял обратно, осушив стакан по пути.

Муц предпринял новую попытку:

— Товарищ…

— Да отправил я вашу телеграмму. Спите, чехи. Разве им не положено спать, товарищ доктор?

— Да, — согласился Самсонов, кивая и силясь вытряхнуть последнюю каплю из бутылки себе в стакан. — Если бы сон их оказался глубоким, узнали бы, что уготовано судьбой, и мига бы не прошло. Минуты сна равняются годам, так что за несколько часов до рассвета успели бы прожить целые жизни. По крайней мере, сам я только во сне и живу.

Муц обернулся к Нековаржу.

— Братец, — выговорил офицер, нахмурился, но тотчас же улыбнулся. — Да, теперь-то я понял, что значит это слово. Не смотри на меня так, прошу.

— Как?

— Точно обо мне беспокоишься сильнее, чем о себе самом. Как тебя по имени?

— А зачем говорить, братец? Ведь вернемся к остальным — снова по фамилии звать придется, самому же неудобно будет.

— Можно подумать, нам удастся уйти отсюда живыми.

— Ну, я-то, братец, ничуть в этом не сомневаюсь. Верю я в эту искорку, что по проволоке полетела. Проволока, братец, тонкая, длинная, но искорка — она как свет мчится! Лучше нет средства, чтобы весточку передать. Ни холодно ей, ни голодно, и устали не знает. Вот она здесь, а глядишь — и там уже, в пятидесяти верстах, чуть ли не в мгновение ока долетела. Так что не тревожься, братец. Дошла уже телеграмма.

— Но телеграфистам придется передавать дальше!

— За них я, братец, ручаться не могу. Но ведь для того и сидят телеграфисты, чтобы искорку эту дальше перегонять. Кто они такие, чтобы свет останавливать?

От выпитого натощак голова у Йозефа кружилась, в висках колотило, в глазах резало, и все конечности ныли. Засыпал. Оставалось бороться со сном, чтобы смаковать последние часы. Вот только в вонючем, тесном загоне смаковать было нечего. По звуку комиссарского дыхания можно было без труда догадаться, что он уже забылся сном. Доктор прикорнул за столом, головой на сплетенных гнездом руках. Не спал один Филонов; часовой прислонился к стене, прикладом ружья упершись в пол. В Москве четверть одиннадцатого, а здесь — два часа ночи. Анна, должно быть, уже давно уснула глубоким сном.

— Нековарж, — обратился Муц к сержанту. Йозеф увидел, как между холмов в сибирской ночи пролетали от края до края горизонта вспышки. — Я знаю, как женщины устроены. Сейчас объясню. Ты слушаешь? Нужно уверить дам, будто посылаешь им весть. И не беда, если женщины не понимают кода. Главное — чтобы верили, будто послание важное, что от них зависит, сумеешь ли ты донести смысл. Понимаешь ли, Нековарж? — Но чех уплывал вдаль на льдине и молчал.

Муц пробудился. Телеграф клацал, точно зубы. Часы показывали пять утра по местному времени. Спали все, кроме часовых: те дремали. Йозеф встал. Закричал: