— Но это, конечно, был самообман. Виктория росла практически без моего участия. Мой вклад в ее жизнь был денежный. Это была огромная ошибка. Ее повторяют многие мои товарищи. Не все — но многие. Никакие няни, бонны, дорогие гувернантки не заменят этического вклада отца в характер ребенка, в его душу. Никакие!..
Заводилов махнул официанту — тот подскочил мгновенно.
— Хотите чего-нибудь сладкого? — обратился Игорь Петрович к Жене.
Она замотала головой.
— А кофе?
Нет, и кофе она не хотела. У нее уже стоял ком в горле от его медленного рассказа о себе. И она могла только маленькими глотками тянуть сок.
— Двойной эспрессо!
Официант испарился. Игорь Петрович продолжал медленно говорить.
— В последнее время я очень много думал. Да. Очень. Я, наверное, во всю свою жизнь столько не думал. Не о работе, а о других совсем вещах. О своей жизни. О том, как мне жить дальше. О том, в сущности, — жить ли вообще. Имею ли я право продолжать жить. После того, как я загубил, если называть вещи своими именами, две юных жизни.
Женя смотрела на него испуганно. Она хотела бы возразить ему, но боялась.
— И это вы — знаете? — помогли мне поверить в то, что можно продолжить жить. Исправить я уже ничего не могу. Но можно что-то сделать — для тех, кто нуждается в помощи…
Заводилов замолчал. Долго смотрел куда-то вниз.
— Зачем мы приходим в этот мир? Неважно, верим или не верим мы в вечную жизнь. Независимо от этого все равно все знают, что земная жизнь — временна. Значит, зачем-то мы заброшены на земной шар — на время? Не затем же, наверно, чтобы вкусно есть, пить, ездить на очень дорогих машинах, лежать на пляже на роскошных курортах — и именно на это зарабатывать все время деньги?
Женя слушала, не отрывая от него взгляда.
— У меня была очень хорошая, умная мама. Она умерла в относительно молодом возрасте. Если бы она была жива — я уверен, Виктория выросла бы хорошим человеком. Да и я… был бы, наверно, более вменяемым. Мама умела чувствовать других, даже незнакомых ей людей. В юности мне казалось — даже слишком. Она не понимала, например, таких ходячих суждений: «Особенно уютно, когда за окном дождь и холодный ветер, читать в теплой комнате в кресле под лампой…» Она говорила: «Мне не может от этого быть уютно. Я — там, на улице, с теми, кто под дождем…»
У мамы было несколько… не знаю, как это назвать. Афоризмов? Изречений? Скорее просто поговорок — и народных, и ее собственных. Они направляли ее жизнь. «Кто малым недоволен — тот большому не рад», «Лучше один раз обмануться, чем сто раз не доверять», «Если тебе плохо — помоги кому-нибудь». Я и решил с этого года следовать, по крайней мере, этим последним ее словам. Вместе с несколькими моими сотоварищами мы переводим деньги на счета матерей, у которых дети больны лейкемией. Там нужны очень большие деньги. Мы переводим их анонимно.
— Но почему? — воскликнула, не сдержавшись, Женя. — Ведь каждой матери, мне кажется, как-то… ну, приятно, тепло, что ли, знать конкретное имя человека, который помог ее ребенку! Я ничего плохого здесь не вижу, если бы вы имя свое указывали…
— Видите ли, — медленно, подыскивая слова, заговорил Заводилов, — у нас с вами не совсем обычная страна… Наши люди изломаны долгими десятилетиями лжи, государственной жестокости… Даже те, кто этого не застали, все равно изломаны — наследственно. Они привыкли считать, что собственность — зло. Большая собственность — большое зло. Богатые не способны на добрые поступки. Весь мир знает, что все гораздо сложней, а у нас верят, что все — просто. Поэтому у нас простят богатому деньги, выброшенные на дорогих шлюх на дорогом курорте…
Игорь остановился.
— Ох, простите, я, как говорила моя мама, зарапортовался… Ну, простят огромные деньги, выброшенные богатым на самоублажение. Но не простят деньги, отданные им больному ребенку…
— Но почему?! — опять воскликнула Женя.
— Мне трудно вам объяснить… Вам пока еще, извините, этого, возможно, и не понять. Скажем так — этот поступок нарушает некую сложившуюся в голове нашего рядового человека схему. По его схеме — богатый не должен совершать добрые поступки. Тратить огромные деньги попусту — это нормально для богача-злодея. А вот когда он их отдает больному ребенку — что-то тут не то. «Это он лицемерит, нас перехитрить хочет, добреньким прикидывается… Но нет, шалишь, нас не проведешь, не на таких напал!.. Мы тебе скажем все, что о тебе думаем!..» Вот так примерно многие рассуждают… — заключил Заводилов.
Перед ним появилась чашечка дымящегося кофе.
Женя сидела, понуро опустив голову. То, что говорил ее взрослый собеседник, оказалось выше — или ниже — ее понимания. И вдруг она подумала: вот если она действительно получит какие-то деньги ее дальнего и давнего родственника — что же, и про нее будут думать так же гадко?!
— Вообще многое у нас смещено, — говорил Заводилов, мучительно подбирая слова, чтобы выразить нечто не очень давно, но глубоко им продуманное. — Иногда мы задаем себе или другим вопрос: «А этот человек — добрый?» И далеко не сразу найдешь ответ. Потому что некоторые «добрым» назовут человека, который всего лишь — не злой. Или такого, у которого доброе лицо, добрый голос, интонация, но не так-то легко вспомнить хоть один его добрый поступок. А ведь безо всяких размышлений можно назвать «добрым» лишь того, кто занят действенным добром. То есть — деятельно доброго.
Моя дочь Анжелика была таким человеком. Мне кажется — вы тоже такой человек. В России всем, особенно детям, так не хватает действенной доброты. Мне хотелось бы помогать вам с Олегом, всем вашим товарищам в ваших делах. Я узнал, что главная ваша цель — дети-сироты. Этим занималась вместе со мной в последний год своей короткой жизни моя дочь… Я хотел бы помогать вам — если вы не против.
— Конечно! — воскликнула Женя. — Я просто уверена, что с вашим опытом — мы вместе сумеем делать что-то очень-очень важное, нужное! Через несколько дней мы с Олегом встречаемся в Москве — будем вырабатывать план действий. Как будет здорово, если вы тоже встретитесь с нами!..
Заводилов вручил ей свою визитную карточку, записал ее телефоны — городской московский и мобильный. Они встали из-за столика. Женя протянула ему свою руку, и Игорь Петрович бережно пожал ее.
Только тут Женя вспомнила — что же думает сейчас о ней Тося, много часов запертая в машине — правда, с приспущенным стеклом?! Но тут же сообразила, что, пока они беседовали с Игорем Петровичем, Саня наверняка выпустил бедное животное погулять. И она успокоилась.
Эпилог
Вот и остались в прошлом Женины ужасы, а также ее тяжелые, опасные, но все-таки хорошо закончившиеся дела.
Она снова мчится на «Волге» — у левого окна, босыми ногами на Тосиной теплой шерстяной спине. Но теперь уже в сторону Москвы, к дому.
За рулем — Леша-Калуга, а Саня, откинув спинку кресла до отказа, предается, как он объявил, заслуженному отдыху. Он вообще напомнил всем присутствующим, что транспортировал в Горно-Алтайск двух опасных преступников, которые на протяжении ста с лишним километров находились хоть и под конвоем, и в наручниках, но все же, извините, непосредственно за его, Саниным, затылком, а он у него, между прочим, не казенный и без запаски. И за это со всех присутствующих причитается. Но в первую очередь — с Калуги. И лично он, Саня, после такого стресса еще не восстановился. И пока не чувствует в себе непреодолимой тяги к управлению машиной.
Леша в спор по этому поводу не вступал. Потому он уже пятый час ведет «Волгу» и будить Саню пока намерения не имеет.
Теперь в машине еще и Том, у правого окошка. Подсунув ноги под Тосин мягкий живот, он не отрывает глаз от все повышающихся и повышающихся холмов. Проехали Челябинск; близится Урал. Том уже знает, что скоро увидит столб с надписями: на одной стороне — «Азия», а на другой — «Европа». Так они переедут с континента на континент. И это все будет одна страна — раскинувшаяся на двух континентах сразу Россия.
«Хорошо было бы, — думает Том, — заехать к Ване Грязнову в Златоуст». Но понимает, что просить об этом Лешу и Саню — это уже слишком.
И Женя вдруг вспоминает, что надо же наконец позвонить любимой подруге! Последнюю эсэмэску она отправила ей сто лет назад! И Женя набирает Зиночкин номер.
— Зиночка! Я уже еду домой, в Москву!
И слышит, как та тут же начинает рыдать.
— Зина, Зиночка! Ну что ты плачешь? Все же хорошо, нам все удалось! Олега освободили! Его оправдали, он поехал со своей мамой в Тюкалинск!
А Зиночка никак не может заговорить — прямо задыхается от слез. И наконец Женя слышит:
— Ты… жива…
— Конечно, жива!
— А Синицына сказала, что тебя точно убили… А родителей твоих дома нет, спросить не у кого… Я уже третий день плачу…
И Женя утешает Зиночку. Но знает, что та все равно будет плакать еще не меньше суток — вспоминать, как ей было плохо, когда она думала, что Женьку убили.
Потом Женя вспоминает, что скоро увидит Диму, — и тяжело вздыхает. Вот кто ждет ее, это уж точно! Но ее сердце расколото надвое. И неизвестно, как пойдет ее жизнь дальше…
Женя едет и едет, смотрит в окно, ничего не вспоминает специально, но в голову лезет все подряд, что увидела она и услышала за длинную-длинную дорогу… Еще до Тоси, где-то перед Уралом, глубокой ночью, забуксовала «Волга», застряв в глубоком песке, Саня и Леша возились у колес, тихо ругаясь, а Женя сладко спала. Но вдруг проснулась. И увидела, как прямо из темного ночного леса вышел солдатик — с детским лицом, в больших сапогах… И Саня спросил у него:
— Служивый, нет ли лопатки?
— Есть.
И он достал из рюкзачка саперную лопатку.
Сквозь дрему Женя услышала, как взревел мотор. Колеса закрутились, машина вырвалась из песка.
— Братишка, а куда ты идешь? — спросил Леша, отдавая лопатку (он всех молодых мужчин называет братишками).
— В отпуск на пять дней.