До этого Евгению Сомову ни разу не приходилось видеть Сталина. В начале революции был он в Поволжье, там же и вступил в Союз молодежи III Интернационала, а потом в партию. В лекторскую группу Свердловского университета он прибыл по путевке и весь погрузился в учебу, из стен университета почти не выходил. И кроме того, что Сталин — секретарь ЦК, он ничего не знал об этом невысокого роста человеке, который легкой неторопливой походкой вошел на трибуну, выпил глоток воды, заглянул в маленький листок бумаги, поднял голову, и всем стало видно бледное, оттененное черными усами лицо, неровная кожа на его лице... Голос был отчетлив, манера говорить поначалу показалась суховата, особенно после Луначарского, которого совсем недавно слышал Евгений на одном из диспутов.
Сталин не сказал ни одного слова утешения, не обещал легкой жизни, — он только изложил основы учения Ленина, но от того, как он это делал — спокойно, неторопливо, сдержанно, на душе становилось легче... Нет, это не была мысль о замене, о том, что этот чернявый человек в военном френче может заменить великого учителя, — когда Сомов слушал его, к нему приходили мысли о том, что нужно брать себя в руки, повысить свою серьезность, свою ответственность за дело революции, и жить, жить...
Ленинский призыв, поднявшийся из самых недр рабочего класса, подтвердил эту серьезную жизненную установку. Каждый день, прожитый без Ленина, успехи таких еще при нем затеянных дел, как финансовая реформа, выравнивающееся продовольственное положение в столицах и в рабочих центрах страны, налаживание восстанавливаемой промышленности — все подтверждало правильность новой жизненной установки.
Когда на XIII партийном съезде делегаты ознакомились с письмом Ленина, в котором он давал характеристику всем своим ученикам и сподвижникам и где были даны весьма нелестные определения недостатков Сталина, партийный работник Женя Сомов, так же как и большинство партийной молодежи, отнесся к этому письму с большим вниманием и уважением, но и с уверенностью, что Сталин сам сумеет сделать все выводы из указаний великого учителя. Кроме того, в составе ЦК были такие испытанные, лучшие люди партии — Дзержинский, Орджоникидзе, Куйбышев, Киров. Что ни человек, то легенда, большевики, воспитанные годами подпольной работы и гражданской войны...
По окончании Свердловского университета Евгений Сомов был оставлен в распоряжении МК партии, работал в самом аппарате МК. Потом, когда была проведена партийная мобилизация кадров для укрепления ОГПУ, Евгений стал работать в аппарате ОГПУ. Привыкший к публичным выступлениям, он сначала без охоты пошел на новую работу, но вскоре увлекся и полюбил ее.
Под руководством партии народ осуществлял социализм, и его, Сомова, задача была в том, чтобы парализовать действия врагов социализма, в том, чтобы не давать им вести контрреволюционную агитацию, хватать их за руки при попытке тормозить наше развитие. Сомов умел не только провести допрос и получить необходимые данные: блестящий пропагандист, он умел разбивать идейную аргументацию противника, встать с подследственным на почву умозрительного поединка, и почти всегда он этот поединок выигрывал. Евгений был уже крупным работником, его докладные записки знали и ценили в ЦК... Но он горел на работе, а тот, кто горит, тот сгорает. Голодная молодость, когда приходилось есть макуху и хлеб с овсом, недосып во время учебы в Свердловке, вечная торопливость во время перегруженного дня, целодневное голодание и замена еды крепким чаем и куреньем — все это привело к тому, что, когда он пошел к врачу, тот обнаружил у него язву желудка. Нужно было сделать операцию, Евгений сопротивлялся, ему давали отдых для лечения, он не лечился, только стал еще больше курить. Жена, верная подруга его, к тому времени крупный работник МК, постоянно сердилась, убеждала, — никакого внимания... Дело дошло до тяжелого припадка, он вышел из строя и после выздоровления вдруг круто, точно его подменили, изменил свое поведение. Прежде всего он подал рапорт и просил ввиду болезни освободить его от ответственного поста, который он занимал. Его просьба была уважена, ведь он из-за болезни уже не работал три месяца, а врачи говорили, что ему еще предстоит операция. Но болезнь препятствовала вести следовательскую работу, с которой он начинал, малейшее напряжение влекло за собой мучительный припадок, его перевели на техническую должность, — фактически это была синекура...
Потом подошло время делать операцию. Но при всем том, что дела его поправились, последствия операции были таковы, что они вообще исключали всякую службу. Врачи подсказали ему выход: инвалидность. Ему еще не было и тридцати пяти — и вдруг инвалидность! Евгений вздыхал, сокрушался, но что делать?! Начальники, ценившие его, предлагали подать рапорт, указать на ту высокую должность, которую он занимал в прошлом, чтобы обеспечить хорошую пенсию, даже жена, человек высокоидейный, считала, что это было бы правильно, — ведь у него все-таки семья. Но он категорически отказался. Никаких рапортов он не писал, взял из медицинской комиссии самое немудреное направление на втэк, был демобилизован, — не по собственному желанию, а по тяжелой болезни, получил пенсию в размере ста семидесяти рублей и ушел на покой...
Так сложились обстоятельства его жизни, если их рассматривать со стороны внешней. Но была в этом процессе внутренняя логика, о которой никто, ни жена, ни даже брат, самый близкий друг его, не знал... Только сегодня, в эту вьюжную мартовскую ночь, Евгений Александрович впервые заговорил об этом, и, начав говорить, он уже не мог остановиться...
11
Это произошло при смене руководства в НКВД. Новый нарком собрал начальников отделов и их заместителей и сказал речь. На совещание Евгений пришел по обыкновению невыспавшийся, с ощущением противной, ноющей боли в желудке, которую он глушил куреньем, пришел взвинченный и сам не сознающий своей взвинченности. Некоторые из товарищей заметили, что ему нездоровится. «Пустяки!» — хмурясь, отвечал он, и его оставили в покое. Он сел подальше, чтобы ему не мешали украдкой курить, и слушал, вглядываясь в казавшуюся совсем небольшой сутуловатую фигурку наркома в военной форме, находившуюся на противоположном конце зала. Речь шла о сложности классовой борьбы на новом этапе. Нарком говорил о том, что по мере приближения к окончательному торжеству коммунизма сопротивление эксплуататорских классов делается сильнее — мысль, которая казалась тогда Евгению неопровержимо верной. Нарком перешел к выводам, голос у него от природы был не очень громкий, но он старался говорить громче, звук получался резкий, с хрипотцой, в нем как бы слышалась надсада...
— Мы — меч пролетарской диктатуры, — говорил нарком. — Меч должен разить без пощады... И если у кого-либо есть иллюзии, что революцию можно делать в белых перчатках, то ему придется с этими иллюзиями расстаться! — В голосе наркома прозвучала угроза, этой угрозой нарком и закончил свое выступление, аплодисменты как бы скрепили ее. Евгений тоже аплодировал, как же иначе? Но когда он вернулся к себе в кабинет и стал составлять конспект для выступления перед работниками своего отдела, он вдруг ощутил некоторую неловкость в изложении главной мысли наркома.
«Конечно, революцию в белых перчатках вообще не делают, в этом наше радикальное отличие от меньшевиков, от всякого рода анархистов. Но в данном случае что имел в виду нарком?»
И Евгению вдруг словно въявь представился другой нарком, другой доклад...
Только один год имел он счастье проработать под руководством Дзержинского, но он слышал его несколько раз, — и не только о беспощадности к врагу, о соблюдении революционной законности, об умении заставить врага, даже самого закоренелого, разоружиться — вот о чем всегда шла речь. Ну, а кто не разоружается, того уничтожают! А тут... Евгений мысленно повторил слова наркома и содрогнулся: цель оправдывает средства...
Раздался телефонный звонок, заместитель его Всеволод Брыкин просил разрешения зайти. Евгений разрешил.
— Что с тобой? — спросил Брыкин. — На тебе лица нет...
И тут Евгений почувствовал то, что раньше не замечал: мучительно тяжелый ход его мыслей сопровождается острой физической болью, он даже рукой поглаживал больное место.
— Ну разве можно так запускать болезнь? — с упреком говорил Брыкин и, не слушая возражений Евгения, позвонил в санчасть.
— А доклад?
— Какой же доклад! — возмутился Всеволод, — Никакого доклада ты сейчас делать не можешь... Я сейчас позвоню Елене Дмитриевне.
— Погоди, перепугаешь...
Но Всеволод ничего не слушал.
Пришел врач, поставил термометр.
Температура у Евгения была 39, 5, его тут же увезли в больницу.
Доклад на собрании сотрудников сделал Всеволод, благо он как заместитель присутствовал на докладе наркома. Он же как заместитель Евгения принял на себя функции начальника отдела.
Если бы Евгения привезли домой, он, конечно, завел бы разговор с женой, — до этого у них не было друг от друга никаких секретов. Если бы его в больнице положили в общую палату, он разговорился бы с соседями. Если бы ему дали бумагу и чернила, он написал бы письмо Сталину. Но по положению и серьезности заболевания Евгения Сомова уложили в отдельную палату, а его требования бумаги и чернил рассматривались как бред, — он попал под власть педантичного медицинского начальства, которое хотело даже воспрепятствовать, чтобы ему давали газеты, но тут он пригрозил устроить голодовку, и газеты ему стали приносить.
Шел 1937 год... Евгений читал сообщения о троцкистских заговорах — в каждом областном городе, в каждой отрасли советского хозяйства. Ему часто попадались знакомые фамилии, и наряду с троцкистами и правыми он видел фамилии людей, не запятнанных никакими преступлениями. Об одном из них, крупном московском работнике, Евгений спросил у жены, когда она навестила его, — это был их друг, они вместе учились в Свердловском университете. «Оказался мерзавец», — как-то без выражения произнесла жена.