Но Франтишек, который не любил противоречить вышестоящим авторитетам и лгал лишь в случае крайней необходимости, на этот раз сказал правду: «Нет, пан профессор, я пойду на экономический».
Увы, все кончилось не философским и не экономическим, куда после выпускных поступал Франтишек, а театром; но тут необходимо сразу внести ясность — в театр его взяли не практикантом-актером, не помощником режиссера и даже не суфлером, ибо все эти должности требуют таланта или опыта, Франтишек же не имел ни того, ни другого, он стал монтировщиком декораций, или, как их называют в театре, монтом.
Случилось это вот как: весной 1968 года и до ушей Франтишекова папаши дошло наконец, что вокруг что-то происходит. В очереди за мясом пан Тихий, бывший владелец игорного зала «У желудя», шепнул ему, будто там, наверху, уже тянут из последнего и мелкие предприятия собираются вернуть частнику. Подобная возможность была на грани фантастики, но тем не менее папаша поверил. По зрелом размышлении он стал выделять из скромного семейного бюджета по сто крон в месяц на мультисервис, и в их двухкомнатной дейвицкой квартирке появился телевизор марки «Даяна». С его помощью папаша снова подключился к политической жизни (некогда он был членом Народной партии), не выходя, однако, за узкие рамки Муховой улицы и близлежащих питейных заведений. Теперь Махачек-старший, сидя за кружкой «Великопоповицкого козла» или «Пльзеньского Праздроя», произносил всякие-разные слова. Более того, однажды было замечено, что он, сидя за столом своей излюбленной пивной «В амбаре», грозит кулаком опущенным железным жалюзи на ее окнах и приговаривает: «Придется вам самим поднять эти решетки, не то заставим силой! И все дела!»
Эти слова определили судьбу Франтишека. Махачек-младший был обречен. В домкоме их порядком обветшавшего доходного дома нес службу некий пан Котятко, по совместительству юрисконсульт какого-то кооператива по использованию чердачных помещений под жилье. Сын бывшего владельца этого дома, он в том бурном шестьдесят восьмом исповедовал почти те же политические взгляды, что и Франтишеков папаша. Апрельские перемены, случившиеся без малого через год и вопреки всем прогнозам принесшие резкое изменение погоды, повергли пана Котятко в страшный шок и оглушили страхом. Подчиняясь инстинкту самосохранения, юрисконсульт Котятко настрочил письмо, хотя, естественно, его об этом никто не просил, и весьма оперативно отослал его в институт, куда поступал Франтишек. В письме в соответствии с истиной отмечалось, что Франтишек происходит из семьи классовых врагов, к чему он, д-р Котятко, от себя добавляет, что вышеуказанный абитуриент ни разу не продемонстрировал политической сознательности в той мере, чтобы рабочий класс мог ему доверять и дать в руки самое мощное оружие — образование.
Однако внезапно пробудившаяся и неумолимая бдительность и энтузиазм не спасли автора заявления от заслуженного вышибона с должности юрисконсульта, зато Франтишеку надежно перебили хребет. Было это, скажем прямо, не слишком справедливо, так как Франтишек против рабочего класса ничего не имел и, будь на то его воля, вывешивал бы Первого мая на окнах соответствующие лозунги, и не только в шестьдесят восьмом, но папаша, который в свое время запретил ему даже вступить в пионеры, этого ему просто-напросто не позволял. Франтишек, правда, хорошо учился, показывал отличные результаты на добровольных субботниках — «Даешь Прагу еще более прекрасную!», но этого сочли недостаточным для поступления в институт и вполне достаточным для монтировщика декораций, или, как принято говорить на театре, монта. Все, как видите, зависит от точки зрения.
— Что делать-то умеешь, парень? — гаркнул старший машинист сцены пан Кадержабек, к которому Франтишек явился первого сентября шестьдесят девятого, держа в руке газету с отчеркнутым карандашом объявлением. — Ну, скажем, держать баланс сможешь? — И, заметив полное непонимание в его взгляде, похлопал Франтишека по плечу. Это была первая рабочая рука, с которой тот пришел в соприкосновение. Приподняв шестиметровое полотнище, изображавшее стену мастерской с окном — декорацию из оперы Пуччини «Богема», бригадир показал на другой ее конец и сказал — Давай, друг, правой приподними, левой поддерживай и двинули вперед!
И они двинули вперед.
Но едва они выбрались из кармана — длинного коридора, соединявшего закулисье с примыкающей к нему специальной театральной автостоянкой, — легкий, скорее еще летний, нежели осенний, ветерок уперся в высокое полотнище, перевернул стену мастерской из оперы «Богема» вместе с окном, будто страничку любовных виршей, и Франтишек, вцепившийся клещом в ее край, взлетел следом за ней на воздух. Впрочем, земного притяжения ему перехитрить не удалось, так что в конце концов он приземлился на тонком разрисованном полотнище, не способном смягчить твердости тротуара.
— Вот видишь, парень, — сказал пан Кадержабек, помогая Франтишеку подняться и ощупывая шишку величиной с яичный желток на его лбу, — по этому же принципу действует парусник. — И пан Кадержабек блаженно улыбнулся, обратив взгляд куда-то вдаль, как будто видел там подернутую легкой рябью гладь Махова озера. — Я всегда мечтал стать моряком, да в общем-то я и есть моряк. Эти кулисы и декорации — наши паруса, а сцена наша палуба. И управлять поворотным кругом куда как больший фокус, нежели крутить штурвал корабля!
После этой тирады пан Кадержабек вернулся взглядом к Франтишеку и, критически осмотрев его с головы до ног, добавил:
— Валяй домой, попроси у мамы старые отцовские штаны и пиджак. В четыре ровно чтоб был на месте. И гром меня разрази, если я не сделаю из тебя настоящего монта!
Вот вам и все собеседование.
Глава втораяВНАЧАЛЕ БЫЛ «МАКБЕТ»
Первым спектаклем для Франтишека стала знаменитая трагедия Шекспира «Макбет», которая, так же как и «Гамлет», «Отелло» и «Король Лир», почти не сходила с репертуара театра. Великая драма страстей, жажды власти и больной совести и вместе с тем один из труднейших спектаклей, если говорить о постановочной части.
— Ну дак как, студент, неужто ножки заболели? — крикнул Франтишеку старший машинист сцены пан Кадержабек, пробегая мимо с двадцатикилограммовой частью декорации на плече, и Франтишек, ноги которого действительно гудели от всего этого бутафорского великолепия, стиснув зубы, поднялся со свернутого в рулон задника, куда завалился на полминутки передохнуть, и отрешенно кинулся к казавшемуся бездонным чреву трейлера.
В тот первый день, когда Франтишек поднялся «на подмостки, кои есть не что иное, как целый мир», три часа кряду ставили декорации для «Макбета» и, лишь окончив работу, отправились в душевую, где, смыв с себя пот и пыль кулис, принялись ладить причесочки с пробором à lа Родольфо Валентино или начесывать челки à lа Ринго Стар — каждый в соответствии со своим кредо и годом рождения, — после чего уселись кто за карты, кто к телевизору, а кто двинул в театральный клуб.
Франтишека взял на себя Тонда Локитек. В отличие от Франтишека это был монтировщик — или, как говорят на театре, монт — многоопытный. Его цыганские усики шевелились на высоте добрых ста семидесяти сантиметров от пола, что значит на высоте Франтишекова лба. Если же к этому вы приплюсуете орлиный нос, высокий бетховеновский лоб и шевелюру бывшего слушателя Академии изобразительных искусств, то лишь тогда сможете получить хотя бы отдаленное представление о его импозантной внешности. В театре Тонда — Антонин Локитек — работал уже семь лет, точнее говоря, с апреля 1962 года, когда вместе с четырьмя однокурсниками был отчислен из Академии: они уговорили голенькую натурщицу на семинаре по ваянию лечь на пол и обмазали гипсом руки и ноги для слепков, дали гипсу затвердеть и разрисовали ее живот сюрреалистическими картинками. После чего удалились в ближайшую пивную «У соек», начисто позабыв про несчастную натурщицу. Лишь на следующий день ее вызволил ассистент Воржишек, также повинный в случившемся, ибо означенный выше семинар он покинул преждевременно, попросту говоря, смылся. Ассистент Воржишек сделал попытку утихомирить натурщицу, пообещав деньгами возместить моральный ущерб. Но опоздал, так как взбешенная натурщица уже успела подать жалобу в суд на развеселых студентов, покусившихся на свободу ее личности. Это был конец.
Тонда Локитек свое падение пережил, не утратив жизнелюбия и спокойствия духа. Он ставил декорации, будто сажал юные деревца в лесном заповеднике, малевал за десяток крон портреты завсегдатаев и случайных посетителей в винных погребках, а сейчас тащил ошалевшего и потрясенного всем виденным, а потому податливого Франтишека в театральный клуб и еще в дверях кричал прелестной барменше, которая разливала за стойкой красное вино и подогревала белые вареные колбаски-тальяны:
— Кларочка, гляди, кого я привел! Это Франтишек — наше молодое пополнение! Он сегодня же в тебя влюбится, как влюблены все мы! Но! Будь с ним поделикатней, Кларочка! Будь с ним поаккуратней, ведь он у нас еще девственник!
Актеры и актрисы, одни в цивильных костюмах, другие еще в гриме, с интересом оборачивались, а когда Тонда безжалостно добавил: «Ему всего восемнадцать, и зовут его Франтишек Махачек», к нему уже были обращены все взгляды.
Кларка мазнула Франтишека взглядом, который исходил, казалось, откуда-то из самых недр ее обширного декольте, налила им с Тондой два по двести красного и записала убытки на Франтишека — Тонда Локитек поспособствовал ему открыть счет в кредитной книге пани Клары. Впрочем, как сообщил по секрету Тонда, она была дама вполне обеспеченная, супруга весьма пожилого ученого с европейским именем, и работала в театральном клубе исключительно из любви к театру и молодым рабочим сцены: осветителям, оформителям и монтам. Тонда погладил ее вполне профессиональным жестом по тонкой, обнаженной выше локтя руке, подхватил оба бокала и уселся на самое лучшее место, на угловой диванчик, откуда был виден весь клуб. Притянув к себе Франтишека, он сказал: