Дела закулисные — страница 3 из 38

— Садись, пей да гляди в оба, чтоб хоть немного понять, что собой представляет здешнее общество.

Франтишек послушно отхлебнул из бокала, как будто в бокале было не вино, а лимонад, и стал внимательно слушать высококвалифицированные отзывы и сообщения хорошо осведомленного Тонды. И, как он понял многим позже, его рассказ оказался насыщеннее и полнее любой театральной энциклопедии. Франтишек внимал, и блаженные волны познания убаюкивали и несли его от берегов серого и будничного существования в прошлом к пока лишь желанным горизонтам истинной жизни, полной большого искусства и приключений.

— Вон там, подле нас, — начал Тонда, снизив голос до шепота, — сидит Ярослав Вейр, в миру — Виммер. Он сидит один, потому что всех не переносит и все не переносят его. Сегодня он играет Макбета и, обрати внимание, пьет только содовую. И так из вечера в вечер. Но раз в квартал является сюда в театр, даже если в тот день у него нет репетиций и он не занят в спектакле, выпивает стопочку, но на одной не останавливается и надирается как свинья. Ходит на четвереньках и хватает статисток зубами за ноги. На другой день Вейр ничего не помнит, нас, работяг, величает «дети мои», а на сцене он — сам господь бог, сошедший с небес на грешную землю! Короче говоря, пан Вейр совсем другого поля ягода, чем, скажем, вон тот рыцарь печального образа, что сидит напротив нас и делает вид, будто повторяет роль. Уж этот не надерется ни в жисть! Ко всем обращается только «пан» или «барышня», в дверях всегда пропускает вперед, и никто ни разу не слыхал от него грубого слова. А вот это — Честмир Кукачка, его амплуа — садовники, камердинеры и прочие оруженосцы. Пока что все его роли сводились к «Кушать подано» или «Ваше величество, вам письмо» — ни словом более, и потому он считает себя жертвой интриг и строчит анонимки в Министерство культуры и приемную президента. От этого типчика держись подальше и будь всегда начеку. С нами, закулисной братией, Кукачка высокомерен и готов сожрать с потрохами.

Франтишек с ужасом разглядывал человека, на первый взгляд вполне благопристойного, о котором только что получил столь исчерпывающе нелестную информацию. Но Тонда любезно предупредил:

— Не лупи на него глаза, а лучше обрати внимание на кое-что поинтереснее, — и мотнул головой к двери, в которой в этот момент возникла высокая брюнетка.

Ее волосы блестели ярче, нежели грива победителя дерби, она была смугла и тонка, словно копченая рыбка-сиг, но у этой рыбки брюшко не было выпотрошено, и потому ничто не нарушало гармонии и совершенства. Ее красоту венчала теплая и нежная улыбка, открывающая зубки, белизной не уступавшие кусочкам сала в кровяных колбасках домашнего приготовления.

— Ну, что скажешь? — спросил Тонда Локитек тоном владельца беговых конюшен, выводящего на старт свою лучшую кобылку-трехлетку, и Франтишек не обманул его ожиданий, выдохнув обалдело:

— Полный отпад! Ну, я тащусь!

— Это Дарина Губачкова, получешка-полусловачка, самый красивый бабец в нашем театре, — продолжал Тонда дрожащим голосом и вдруг умолк, ибо каждое последующее слово могло бы стать лишь богопротивным кощунством.

В тот вечер благодаря Тонде Локитеку Франтишек узнал также старенького Эмиля Слепичку, народного артиста, которого помощник режиссера выволакивал на себе к самому выходу на сцену, а потом, когда тот заканчивал свою роль, подхватывал сразу же в боковых кулисах — Слепичка почти ничего не видел и не мог ориентироваться в полумраке закулисья. Сподобился Франтишек узреть также заслуженного артиста Милана Пароубека, который до последней минуты травит за кулисами анекдоты, а потом, как ни в чем не бывало, вылетает на сцену с воплем:

— Аминь!

................................

К несчастью.

Страна неузнаваема. Она

Уже не мать нам, но могила наша.

Улыбки встретишь только у блажных.

К слезам привыкли, их не замечают.[2]

Познакомился, по крайней мере шапочно, с помощником режиссера, реквизиторами, осветителями и с самим режиссером Пржемыслом Пискачеком, инфарктного возраста холериком, который насиловал старушку Талию с неистовством пьяного моряка, лапающего подавальщицу в портовой харчевне.

«Макбет» в его интерпретации более походил на ярмарочный кровавый балаган, где летают жестяные бокалы и отрубленные тряпочные головы, хлещет клюквенная кровь из пластиковых пузырей, скрытых в костюмах актеров, и хор ведьм визжит, словно торговка в порыве страсти.

Покамест леди Макбет побуждала своего супруга к злодейским и властолюбивым акциям, Тонда Локитек успел прогулять Франтишека по всем помещениям за сценой, а в те минуты, когда Макбет пред духом Банко, уютно расположившимся в его кресле, извивался в судорогах страха и укоров совести, Тонда спустился с ним в трюм, а незадолго до того, как Бирнамский лес устремился к Дунсинанскому холму, взобрался по винтовой лестнице на самый верх к штанкетам, откуда, словно сверкающие нетопыри, свисали стальные тросы с закрепленными на них декорациями. На обратном пути они заглянули в репетиционные на втором и третьем этажах, в гримерные и раздевалки, и на всем пути их сопровождали характерные театральные запахи пыли, грима, дезинфекции и пропитанных потом костюмов. Франтишек дышал глубоко, как дышат в горах, и голова его кружилась от этого терпкого духа и выпитого вина. После спектакля монты опустили занавес, крикнули осветителю, чтоб гасил огни на сцене, переоделись и отправились в трактир на углу Долгой улицы и Староместской площади. По причине соседства с похоронным бюро с незапамятных времен ее прозывают харчевней «У гробиков». Здесь они заказали пива и рольмопсов, которых, естественно, не оказалось, закурили, скинули кто пиджак, кто свитер и заняли целых два стола, но места все равно не хватило. Там были Тонда Локитек с Франтишеком и пан Грубеш, бывший дантист, ныне коллекционирующий картины, подле них расположились юрист-недоучка Вацлав Марышка и поэт-песенник Йожка Гавелка. За соседним столом сидел писатель-неудачник Гонза Кноблох, этот все время заводился и возникал, покрикивал на художника и беглого учителя — молчаливого Ладю Кржижа; над всеми ними витали их судьбы, несбывшиеся мечты и неутоленные желания, в их разговоры вплеталось жужжание бормашины, звенели гитары и шипел пар. Да, пар, ибо среди них находился также бывший машинист, не заметивший красного глаза семафора и пустивший под откос скорый, битком набитый школьниками. И хотя он давно уже отмотал свой срок и документы у него были чистые, ему мерещились синие мигалки санитарных машин и белые носилки. Он отгонял эти жуткие, преследующие его повсюду видения, на работе вкалывал что было сил и глушил себя алкоголем.

— Итак, господа, — вскричал Тонда Локитек голосом, сделавшим бы честь самому народному артисту Эдуарду Гакену, — кому позволяет здоровье и чьи финансы не поют романсы — прошу!

Левой рукой он сгреб кружки, сдвинул их на край стола и прочно уперся в столешницу локтем правой.

— Я жду, господа, я жду! — выкрикивал он, как на конском аукционе в Напаедлах, и отбрасывал волосы со лба. — Для начала ставлю десять поллитров против трех! Но впредь работаю только за монету, в натуральную величину!

— Ну, давай, обреченно откликнулся Ладя Кржиж. Все свободные дни он покорял песчаниковые холмы и горы Чешского Рая, а по вечерам писал их маслом — на полотне, вырезанном из старых, отработанных декораций, — придавая им формы обнаженных женских тел. — Угомонишься по крайней мере, бросил он, — иначе от тебя житья не будет.

Он уселся напротив Тонды и тоже уперся локтем в стол, сцепил замком свои пальцы с его пальцами и начал пригибать руку Тонды с такой силой, что на лбу у него вздулись жилы, но рука Тонды даже не шелохнулась. Она возвышалась над столом, подобно скалам Чешского Рая с не забранных в рамы картин Лади, зато Ладя притомился, как альпинист, слишком долго цеплявшийся за выемку скалы при подъеме, и лапа его стала медленно, но верно крениться в сторону, прямо противоположную той, куда были устремлены его сила и воля.

— Держись за канат, сейчас будет спуск, — скомандовал Тонда и одним рывком с такой мощью вжал руку Лади в столешницу, что можно было бы не удивляться, если б через миллионы и миллионы лет некий новоявленный Барранд обнаружил, подобно трилобиту, отпечаток на окаменевшей доске. Но Тонда его руку поднял и дружески похлопал по плечу, после чего, получив свои три кружки, раздумчиво прикончил одну за другой и, оглядевшись вокруг, промолвил:

— Значится, так. Поиграли в детские игрушки, теперь можно переходить к делу. Кто следующий?

Желающих оказалось сразу двое. Первым вызвался детина метров эдак двух росточком, с лапищами под стать китовым плавникам. Он похвалялся, будто когда-то ходил в штангистах тяжелого веса, и поставил сто крон против ста крон Тонды. Нашлись и еще такие, кто поставил. Но через пять минут двухметровый мужик оказался побежденным, вылез из-за стола и, с явной досадой выдув свое пиво, испарился из харчевни, как испаряется дух огуречного рассола. На улице бывший штангист остановился и долго разглядывал свою правую руку, словно это была вовсе не его родная рука, а новенький протез. Между тем на его место уже влез другой бойцовский петушок. Это был раздобревший мясник со Староместского рынка, уговоривший Тонду принять на кон вместо денег два кило сырой вырезки. Он боролся доблестно, будто валил быка на бойне, но, увы, Тонда отвоевывал сантиметр за сантиметром и в конце концов прижал к столешнице профессиональную мясницкую руку. Все кричали «Ура!», как на первомайской демонстрации, а Тонда, протянув упакованную в вощеную бумагу вырезку официантке, сказал: «Тащи на кухню, Амалька, да скажи, чтоб нам изобразили роскошные бифштексы по-татарски и к ним не меньше корыта поджаренных хлебцев с чесноком!»

У мясника, как ни странно, душа оказалась спортивной, и свое поражение он перенес мужественно. Он лишь недоверчиво разглядывал Тонду, фигура которого никак не соответствовала столь чудовищной, но тщательно утаиваемой силе. Мясник то и дело одобрительно повторял: «Ну, скажу я вам, и молоток же он. Ну, скажу я вам, шляпу перед ним долой!»