Делай, что должно — страница 40 из 76

Романов оставался сосредоточен и прям как штык. И наблюдая за ним, Алексей в который раз вспоминал слова Астахова: "Сложно с ними, железными людьми". Верно. Иногда им самим с собою непросто. Конечно, молодой коллега — это все же не тот товарищ комиссар, из которого жизнь сделала человека почти без эмоций, сдержанного настолько, что он сам не замечает этой брони. Как знать, кого выстругает она из Романова, молодого хирурга, для которого практика началась с первым разрывом снаряда и которого так подкосили эти “К.40”, врубленные в металл.

"Хорошо, что я не успел расспросить его о семье, — сказал себе Огнев. — Скверно, что не даются разговоры с родственниками. А поговорить надо. И сейчас, пока фронт не стронулся. Иначе парень сам себя переломит, не выговорившись. Насколько он старше Саши? Пожалуй, года на три, не больше…”

Под самую ночь, когда загрузили порцией инструментов большой автоклав, работавший на керосиновой горелке, Романов лично взялся его караулить, как старший по званию отпустив на отдых военфельдшера. Сидел, поглядывая на старый будильник без стекла, и пытался читать. Так и застал его Алексей, между часами и книгой. По какому-то чертову совпадению, в руках у него был тот же самый Опокин, и вид хмурого, усталого Романова, склонившегося над книгой, очень живо воскресил в памяти Воронцовку. Где все, все были еще живы. И Южнов, и Галя Петренко, и Астахов…

Разговор Алексей завел не о Ленинграде, а об инструментах вообще. Рассказал, чем отличаются европейские и советские образцы, благо тех и других достаточно и повидал, и использовал. И про со скандалом возвращенные на склад в шестнадцатом скальпели с легкими, изящными ручками черного дерева и слоновой кости, вместо музея каким-то немыслимым образом попавшие в войска. Романов, вежливый и внимательный собеседник, слушал молча, почти не задавая вопросов, но по глазам было видно, что ему действительно интересно и главное — пока он слушает, не прокручивает в голове то непоправимое, тяжкое, что уже случилось. На истории про деревянные ручки он даже почти улыбнулся.

— А эти инструменты, Константин, — Огнев посмотрел на тихо шипящий автоклав, — пусть они будут в твоих руках, как винтовка, которую боец принимает из рук погибшего товарища. Считай, что ты их получил из рук своего отца. А то, что ты не оплошаешь, я знаю. Рука у тебя твердая и легкая, глаз уверенный. Опыта, может, пока не так много. Но на войне он приходит быстро. Всем, чем умеем, мы со Степаном Григорьевичем тебе поможем.

Романов глядел с молчаливой благодарностью. Взялся за воротник гимнастерки, словно собираясь расстегнуть крючки, потом шумно вздохнул:

— Спасибо, Алексей Петрович. Все так. Но раскисать мне все равно нельзя. На самом деле, я привык уже, что один. Отец редко писал мне на фронт, в основном мама. А он только приписывал в конце пару строк. Уже скоро год, как их обоих нет. Но только сейчас, с этим зажимом, я понял, как меня отрезало от Ленинграда. От всего, что было до войны, разом, одним движением, будто резекционным ножом. Ведь даже с сокурсниками я полностью потерял связь еще в сорок первом. Когда я предписание в Одессу получил, все шутили: вот мол, кого куда, а Романова — на курорт. Мы тогда думали, что все кончится очень быстро. Почти как с финнами. Даже не оставили адресов. Только Сережка Данилов просил писать его жене, мол если что, она перешлет, — Романов ненадолго замолчал, глядя на керосиновое рыжее пламя. — Он пропал без вести летом сорок первого. Я писал его родным, как он и просил. А потом мне написали их соседи. В дом попал снаряд и уцелели только те, кого налет застал в городе. До сих пор думаю — вот сыщется Сережка, как я ему все это скажу?

“Военврач третьего ранга Данилов Сергей Николаевич. Только я адреса не запомнила. Какая-то “…линия”, - вдруг очень ясно прозвучал в сознании голос Раисы. Алексей вспомнил именно ее рассказ, еще на Федюхиных высотах, очень точно, вплоть до интонации. Память отчетливо сохранила, как на последних словах ее голос чуть дрожал, потому что Раиса с трудом удерживала слезы. Этот человек был для нее первым погибшим. Погибшим… Вот оно! Вот почему он это вспомнил. Данилов тоже из Ленинграда. Тоже из ВМА, скорее всего. Раиса говорила, что кадровый.

— Погиб он. Под Уманью. Маленький осколок, но тампонада сердца.

— Вы… он у вас на руках умер?

— Нет. Раиса Ивановна Поливанова, военфельдшер. Мы с ней в Крыму служили, моя операционная сестра. Она видела.

Романов сглотнул, потом сжал зубы, будто не пуская наружу какие-то слова:

— Вы… вы о ней так сказали… Вы… — он помолчал, потом встряхнул головой, — Она… там осталась?

— Нет, я ее на эвакуацию подписал. На “Ташкент” погрузили, то есть, до Новороссийска, скорее всего, живая добралась. Должна быть уже в строю… с осени, наверное. Она из-под Брянска, а полевой почты ее брата я не знаю. Может, сведет судьба.

— Сережка на четвертом курсе женился, — произнес Романов как-то отстраненно, — Мы ему все завидовали. Ленка такая красавица… была… Извините… — он пружинисто встал и буквально выскочил из палатки, только брезент хлопнул да дохнуло холодом.

Возвратился, впрочем, очень скоро. Такой же серьезный, с совершенно сухими глазами, только подобрался весь, будто в узел себя затянул.

— Виноват… Там, докипело почти, — Романов бросил короткий взгляд на автоклав и потянулся к планшету, висевшему у него на плече. Не сразу подцепив пряжку, открыл и протянул Алексею большую фотографию в серой картонной рамке. — Наш выпуск. Вот он, Данилов, в верхнем ряду, посередке.

Со снимка смотрели незнакомые Огневу курсанты. Данилов был именно такой, каким он его себе со слов Раисы и представлял, даже пожалуй моложе, русоволосый, с ясными, немного детскими глазами. А Романов и здесь казался постарше товарищей.

— Убит, — Романов провел пальцами по верхнему ряду на снимке, — убит, тоже убит, без вести пропал. И во втором ряду, рядом со мной — тоже. А про остальных — с начала войны ничего не знаю.

На секунду Огневу представилась вдруг стена где-нибудь в коридоре ВМА — с фотографиями довоенных выпусков. И траурными рамками вокруг фотографий. Длинный, от пола до потолка, список имен, напротив каждого — “Геройски погиб…”

Огнев тоже открыл планшет и достал из него ту брошюру. Библиотека — черт с ней, она к концу войны все равно устареет. А эту книгу потерять нельзя. Она теперь как партбилет.

— Вот, у меня из Крыма вместо фото осталось. Игорь Васильевич Астахов, военврач третьего ранга. В одном медсанбате, потом в одном госпитале. Потом… он меня зашил, когда шанс был один на десять. И на эвакуацию направил, с тем же примерно шансом. Чавадзе, врач, что меня оперировал, говорил, что так не бывает. Миллиметр глубже, малейшее смещение при эвакуации — и все. И даже самолет на запасной ушел удачно — не знаю, к какому врачу я б попал в Краснодаре, но эвакуировать меня оттуда, скорее всего, не успели бы. Там много раненых пропало… А Астахов… С практической точки зрения, наверное, его можно считать погибшим. Вот так вот, товарищ Романов. Кроме того кладбища, что у каждого врача, у нас теперь и такое. Значит, будем работать, чтобы им за нас стыдно не было.


Наутро пришел приказ — медсанбат свернуть, палатки и раненых передать передислоцирующемуся из тыла ППГ, получить матчасть взамен переданной, и быть готовыми к продвижению вперед. Вперед! За наступающими войсками!

В морозных сумерках горизонт окрасился рдяно-красным и утонул в дыму, ноябрьское утро вздрагивало от залпов дивизионной артиллерии. Машин не дали, пришлось грузиться на подводы. И Лиля Юрьевна, командуя погрузкой аптеки, восхищенно прислушивалась к голосу пушек и шепотом повторяла: "Как мы их начали! С ума сойти можно!"

Глава 13. Сталинградский фронт, декабрь 1942 — январь 1943 года

Туман и липкий мокрый снег закрыли весь фронт. Дивизия наступала как в молоко, наощупь. Где в этой мути румыны — сам черт не разберет, разве что штаб армии догадывается. Отступающие мамалыжники сопротивлялись больше для виду, но где-то там, в снежно-туманной мути, были еще и немцы… “Солдатский телеграф” сообщал, что можно за десяток километров не увидеть и признаков неприятельской обороны.

С такими новостями в медсанбат и пришел приказ на передислокацию. Нетранспортабельных раненых примет ППГ, он как раз уже в затылок дышит. Все таким трудом врытые и обжитые палатки теперь его вотчина, взамен своими поделится. А потому велено принять матчасть, сняться и в короткий срок развернуть работу на новом месте.

— Матчасть принять, — ворчал Денисенко, — Ну хоть я начальника знаю. Эпштейн, конечно, тот еще… — помолчал, подбирая подходящее слово, — …жук, но не обманет.

Принимать "жилплощадь" начальник ППГ военврач первого ранга Эпштейн приехал лично. Это был невысокий, сухонький человек лет за пятьдесят, несмотря на солидный возраст, очень подвижный. Такой, что ни минуты на месте не стоит. Давая указания, непременно начинает расхаживать. Неволей задумаешься, а как же он оперирует?

Огнев его немного знал еще с Финской, хотя и заочно. Эпштейн — хирург каких поискать. Способен наладить работу в любых условиях. Но человек он сложный и порой очень увлекающийся. На этой почве они как раз в ту войну столкнулись лбами с Денисенко. Степан Григорьевич на Финской писал научную статью, на своем опыте и материале, про успешный первичный шов в полевых условиях в зимний период [*Первичный шов в МСБ был запрещен приказом военно-санитарного управления как раз после написания этой статьи, подробности не уместятся в сноску]. Эпштейн дал на нее разгромный отзыв и работа в печать так и не пошла. При личной встрече, уже в Москве, на конференции хирургов, они бурно заспорили, дошли даже до не совсем уважительных эпитетов. Денисенко вынужден был признать свою неправоту, но год спустя, опять-таки на конференции, уязвил оппонента в вопросах применимости столь любимой Эпштейном местной анестезии. Огневу выпало воочию наблюдать отголоски спора двух медицинских светил первой всесоюзной величины, Вишневского и Юдина, в исполнении Эпштейна и своего старого товарища [*См., хотя бы, “Заметки по военно-полевой хирургии” Юдина]. Впечатлений от увиденного хватило как бы не до начала войны.