Лицо его совершенно не меняло выражения. Тяжелые припухшие от вечной бессонницы веки были почти недвижимы, будто он старался не моргнуть лишний раз, чтобы ничего не упустить и не прослушать.
— А все-таки, это не Перекоп! — сказал он вдруг с силой, будто эти слова решали что-то важное и обернулся к Алексею, глядя ему в глаза, словно ища у старого товарища подтверждения своим мыслям. — Нет, не Перекоп. Тогда они шли чтобы взять и отобрать. Теперь они на прорыв идут, своих из капкана вытянуть хотят. А мы у них на пути. И чую я, что коли сдюжим — война по-другому повернется. Артиллерию видал нашу? “Танки!” для них больше не “смерть”. Не “умри”, а “убей”. Поняли, хлопцы, что немца и в танке бить можно. И очень хорошо. Должны, должны мы сдюжить…. Потому что коли не сдюжим, — добавил он тяжело, но спокойно, — нам и впрямь, как ты говорил, встретиться в одном окопе. Да там и остаться.
Поздно вечером возвратился Романов. Доставил раненых из полка, доложил, что теперь санрота развернута как положено, порядок восстановлен. Да, людей у них меньше половины, уже справляются, но нужно затребовать пополнение.
Докладывал он как всегда спокойно и по существу, только голос был подчеркнуто ровным.
— Старшего врача полка у них вчера при бомбежке убило. Командира санроты третьего дня эвакуировали. Одного младшего врача с осени некомплект. Там один младший врач да фельдшер из батальона… приблудился. Оба нервы потеряли, — рассказывал он, очень тщательно и усердно намывая руки. — Пришлось задержаться, чтобы порядок навести, — он покосился на сбитый кулак и густо прошелся йодом по ссадинам.
— Прямо настолько?
— Объяснял их фельдшеру важность правильной иммобилизации. Субординации заодно. И настроения паникерские пресек, — он снова с мрачным удовлетворением взглянул на разбитые костяшки пальцев. Сестра надела ему перчатку.
И второй день, и третий положение фронта не менялось ни в какую сторону. А потом синий зимний вечер породил глухой лязг, странный рокочущий звук, который был бы похож на внезапное начало ледохода, шум сталкивающихся льдин, не будь он таким размеренным и ритмичным.
"Танки, — произнес кто-то, но не тем памятным по сорок первому отчаянно-обреченным голосом, а спокойно и уверенно, — а вот и наши танки”. И вслед за этими словами в дверях командного пункта, он же аптека, он же импровизированный склад самого необходимого, возник человек в танкистском комбинезоне, но со "змеями" на петлицах — старший врач танковой бригады.
В ту ночь правый фланг снова кипел. Темнота гроздьями выплевывала острые пламенные иглы — это били "катюши". Через несколько секунд доносило тяжелые глухие разрывы. Край горизонта вспухал клубами дыма и багровел, будто наливаясь кровью. Все решал сейчас этот правый фланг.
А здесь, как в глазу бури, держалась та же напряженная тишина. Раненых было не так много, чтобы смены из двенадцати часов пора было делать суточными. Дневная смена вслушивалась, в который раз уже, в тревожные раскаты ниже по реке, и отправлялась на отдых.
Жилищем для комначсостава стал небольшой домик-сторожка, сложенный из такого же потемневшего кирпича, что и склады. Его стены рассекали две глубоких трещины, но дом держался крепко. В нем даже уцелела печь, правда топить ее приходилось очень часто, чтобы тепло не уходило сквозь эти трещины. Единственную комнату, почти по восточным традициям, делил на мужскую и женскую половины кусок брезента от старой палатки. Здесь спали после смены и пили чай, точнее кипяток, который подкрашивали малиновым сиропом на сахарине, по цвету напоминающим раствор марганцовки. Его отмеряли из бутылочки маленькой ложкой как микстуру.
Привлеченные теплом и запахом жилья, скреблись под полом мыши, но на глаза они не показывались ни разу. Только с тихим деловитым хрустом что-то не то грызли, не то копали. От печи шел ровный жар, но от стен тянуло холодом и под ногами гуляли сквозняки. Засыпаешь и с одного боку припекает, с другого морозит.
На фронте людям редко снятся сны. Эту закономерность Огнев уяснил для себя еще в Империалистическую. Крайняя, немыслимая для мирного времени насыщенность всякого дня событиями не оставляет для них никакого места в минуты отдыха. Но на этот раз не то жар от раскаленной печи, у которой он уснул, не то запах соломы, служившей постелью, воскресили в памяти зной последнего мирного лета в предвоенном Киеве, в четырнадцатом, и рассветную рыбалку на Днепре. Во сне, где не может быть логики, он откуда-то знал, что сейчас, едва они с другом вернутся домой, им скажут, что началась война. Но поплавок из гусиного пера дрожал, от него расходились по воде круги, и взгляд волей-неволей цеплялся за это дрожание воды. Он всматривался и всматривался в эти круги, пока не открыл глаза и не проснулся сам, легко, как не просыпался уже очень давно.
Было еще темно. У пышущей жаром печи, обняв колени, сидела Токарева, подперев кулаком щеку, и смотрела на огонь и начинающий шуметь чайник. Отблески пламени отражались в ее очках.
— Хозяйничаю немножко, — сказала она шепотом. — Все равно не спится, — она перевела взгляд от чайника на крохотное слепое окошко, — Может быть, я ошибаюсь, но по-моему… По-моему, что-то поменялось в лучшую сторону. Извините, коллега, я не знаю как сказать точнее. Впрочем, Степан Григорьевич уехал в штаб дивизии. Вот так, ни свет, ни заря.
Предположения Лилии Юрьевны, по-прежнему очень гражданского человека, все-таки держались на вещах более прочных, чем интуиция. Едва выйдя на улицу, Огнев понял, что Денисенко отправился в штаб не просто так, а уловив своим чутким слухом изменившиеся звуки близкого фронта. Разрывов было не слышно!
Тем же утром всезнающий "солдатский телеграф" принес новость, еще не попавшую в сводки, но передаваемую из уст в уста как без сомнения верную: немцы взяты под Сталинградом в плотное кольцо, оно замкнулось и выбраться оттуда врагу не удастся. Попытка пробиться к ним уже провалилась, и те танки, что пытались прорваться к Сталинграду, догорают в степи.
Денисенко вернулся, когда уже совершенно рассвело. Поземка кружила у него под ногами, пока он шел к командному пункту, и под каждым шагом возникали снежные облачка. Обветренное, красное от ледяного ветра лицо его светилось какой-то отчаянной, яростной радостью. Ветер окутывал его снежной пылью, но он, казалось этого не замечал. Концы отросших наконец усов, опушенные инеем, победно торчали вверх, будто у маршала Буденного.
— Дождались! — прогремел он, — Дождались, Алексей Петрович!
— Взяли-таки фрицев в колечко? Слышал, "солдатский телеграф" тебя опередил, Степан Григорьевич!
— Лучше, — Денисенко внимательно вгляделся в лицо старого товарища, — Лучше! Знаешь, кого наша дивизия била все эти дни? Кто, кровью умывшись, сейчас откатился за Аксай? Чьи танки тут горели, знаешь?! Манштейна! — обратясь к фронту, он потряс сжатым кулаком, — Вот! Вот ему гаду, за Крым!
В первый раз даже не с того дня, как получил похоронку, а как бы не с начала войны даже Степан Григорьевич торжествующе рассмеялся, глядя на запад и будто вторя его хриплому голосу, за краем отозвалась дальняя, но тяжелая канонада.
Пожалуй, ни для кого больше в части этот успех не значил так много, как для него. Денисенко видел немцев в четырнадцатом и в восемнадцатом году, когда интервенты хозяйничали в его родных краях. Он видел, как железной лавиной шли они по крымской земле в сорок первом. И сейчас, на излете сорок второго, на его глазах вся эта хваленая, безжалостная, выплавленная в крупповских печах немецкая кувалда на полном замахе слетела с рукояти и упала на мерзлую землю, лишенная своей гибельной силы.
Глава 14. Саратов, эвакогоспиталь. Весна 1943 года
"Если долго писем не будет, ты не бойся. Почта отстать может, распутица, сама понимаешь. Знай, что жив и при деле, и за меня не беспокойся. И сама пиши почаще. Только уж не шли мне больше похоронок. Я знаю, что ты у меня заговоренная. Но сердце-то екает".
Стало быть, этой осенью снова Раису в погибшие записали. Хорошо, что первым делом письмо брату отправила. Прав, как же прав был Алексей Петрович! Пишите родным, чтобы ваша весточка обогнала полковую канцелярию.
Но у Раисы теперь сердце не на месте. При деле старшина Поливанов, значит и весь разведвзвод при деле. Какова доля разведчика, она хорошо знает. До сих пор везло брату. Повезет ли теперь?
Весна в Саратов в сорок третьем году пришла по всем правилам воинского искусства. С февраля короткие оттепели пробивались в зимний город, как разведка. Подтапливали исподволь сугробы, обозначали лунки вокруг деревьев. Пока в первых числах марта, аккурат в тот день, когда не выключавшееся ни на час радио передало сводку об освобождении Ржева и Льгова, с грохотом не обрушился с карниза лед, знаменуя артподготовку. Весна перешла в наступление по всем фронтам.
Понемногу Раиса привыкла к новому месту службы. Мирная тыловая открытость примелькалась, и она уже не чувствовала себя беззащитной в открытом, считай в чистом поле выросшем больничном городке. Даже когда объявляли воздушную тревогу.
Родилась уверенность, что она снова на своем месте. Вот начальство отметило за хорошую технику гипсования. Девушки-сестры зовут тетей Раей, точно так же, как звали в Крыму. Значит, все идет так, как и должно быть. И вести с фронта обнадеживают с каждой сводкой. С такими мыслями Раиса заступила на очередное дежурство, по графику стояли вечер и ночь, и пошла обходить палаты на своем этаже.
Еще не расставшийся с костылями, но заметно бодрый Лазарев сидел, обложившись учебниками анатомии. Бывший архитектор нашел себя в жанре технического рисовальщика. Еще будучи лежачим, он, за неимением другой натуры, начал зарисовывать во всех видах собственную ногу. На пятый день эти рисунки увидел начальник госпиталя, похвалил и попросил автора по возможности не оставлять это полезное занятие. То ли подействовали убеждения о важности таких зарисовок для хирургии, то ли то, что наброски понравились самому Миротворцеву, то ли их автор сам понял, что это в десятки раз важнее любых стенгазет и графиков. Но в дело Лазарев ушел с головой и теперь старательно читал и зарисовывал. Он даже про карикатуры почти позабыл.