— Богов ведь нет, — Анатолий Александрович кривовато улыбнулся, — Нас ждет не загробный трибунал в составе бога-отца, сына и святого духа, а вполне прижизненный.
— Богов нет, но греческие боги, это помимо прочего персонификация причинно-следственных связей и случайностей. Недаром говорят, что карты — лучшая модель мира, чем шахматы. Нам не дано знать, к чему приведет то, что мы делаем. Но я не знаю лучшего девиза, чем “Делай что должно и будь что будет”. Так говорил еще Марк Аврелий. Он был стоиком, а стоики считали, что первопричина всего — разум, а вовсе не боги. А трибунал… Вы еще скажите, что нас живьем скушают и только потом расстреляют. Так, как делали мы — никто еще не пробовал. Значит, надо наоборот. Кровь не переливать, или переливать, но меньше. Эвакуировать как можно скорее.
— Значит, нам теперь…
— Документировать ситуацию. И думать, как максимально эвакуацию ускорить, раз задержка показала себя такой губительной. Довести до полковых врачей об опасности избыточного кровезамещения при не остановленном кровотечении.
— Есть отдокументировать ситуацию и думать.
Анатолий Александрович помолчал несколько секунд и добавил:
— А, знаете, есть в воинской дисциплине что-то такое… Правильное. Не дает ныть и себя жалеть. Вот позволил себе… дать слабину, сорваться. Теперь стыдно. И все-таки, как вы так ловко ТТ на предохранительный поставили? Мне, признаться, лишний раз браться за него страшно. Упущу курок — и все, прощай, хирургия.
— Вы отводите курок, нажимаете спуск и, контролируя курок, ведете его до предохранительного. Держа спуск. А надо — спуск отпустить немедленно. Тогда курок по бойку не ударит. Потренируйтесь без патронов. Хотя, конечно, перемудрил товарищ Токарев с этим взводом. И пойдемте, пока время есть, хотя бы чаю попьем, а то вы так взвинчены, что того гляди в узел завяжетесь. А нам с вами работать и работать. Думаю, граммов пятьдесят спирта вам перед отдыхом прямо показаны.
Чай в котелке, на таблетках сухого горючего, почему-то долго не хотел закипать. Федюхин отрешенно смотрел на дрожащий синий огонек и долго молчал. От спирта он отказался сразу и категорически. Сказал, что должен хоть чуть-чуть привести в порядок мысли.
— Я и без спирта чуть дров не наломал, — сказал он наконец, — Решился, дурак, а теперь вот — стыдно. Перед вами, перед собой. А в особенности перед Полиной Егоровной стыдно. Ведь она здесь еще, пока не транспортабельная.
— Ну, за нее можете не волноваться. Полного перелома к нашему общему счастью у нее нет. Прооперировали в срок, нагноения, смею предполагать, избежим. Думаю, дня через три-четыре аккуратно перевезем во фронтовой госпиталь, — успокоил его Огнев.
— Я ведь и ее чуть не погубил со своей… идеей, — глухо произнес Федюхин, не отрывая взгляд от медленно тающей в синем огне таблетки горючего под котелком, — Перелом бедра в ее возрасте, даже и не полный. И перед Тришкиной я виноват, и уже не извинишься теперь. Как развертывались, сорвался на нее. Зря сорвался. Исключительно от общего напряжения. Еще подумал, вот будет хоть небольшая передышка — извинюсь. Умная девчонка, старательная. Я ведь ее потому и выбрал. А теперь поздно. Осколком в висок. Она самая рослая, почти с меня, вот и…. Я ее в самое опасное место потащил…
— На войне, Анатолий Александрович, безопасных мест не бывает. И здесь мы снова возвращаемся к той же цепи случайностей. Жизнь любого из нас может оборваться от осколка, пули или мины. Но пока мы живы — нужно делать все, что мы сделать можем, а значит — осмыслить наш опыт, не дать другим повторить ту же ошибку. Тем более, что на первый взгляд она даже опытному глазу не была видна.
— Да… — Федюхин тяжело перевел дух, — Не видна. В гражданской практике подобного и за десять лет не увидишь. А вы, Алексей Петрович, когда первое свое боевое ранение в живот оперировали?
Огнев грустно усмехнулся.
— В семнадцатом. В апреле. По собственной инициативе.
— Я правильно понимаю, что без успеха?
— Это еще мягко сказано. Я тогда начитался материалов врачебного съезда — оперировать живот по правилам мирного времени. Отставить выжидательную тактику, действовать активно, — начал Огнев, понемногу переходя на свой привычный лекторский тон, только чуть понизив голос, — Служил я тогда в перевязочном отряде дивизии, и официальная установка была такая: отряд у вас перевязочный, вот и перевязывайте. Инструменты были, но мало, да нам еще и не повезло. Выдали наборы времен не то чтобы покорения Крыма, но первой обороны, с деревянными да роговыми ручками. Сами понимаете, в шестнадцатом такому только музеи рады были.
Вот я и попросил отца прислать лучшие инструменты, какие он купить смог. Заказал книги, перечитал трижды. И, как показалось мне, что к самостоятельной работе готов, спросил у начальника разрешения. Ну, мне господин коллежский асессор Савельев, мой начальник, и говорит: “Оперируйте, коль неймется”.
— Что же он, сам совсем работать не хотел? Или не умел? — удивился Федюхин, — слышал я, что руководить госпиталем в Империалистическую могли хоть кавалериста поставить.
— Почему? Хотел и умел, хирург он был опытный. Но работать мог только не выходя из пределов начальственных указаний. Ему за пятьдесят было, полевая жизнь тяжело давалась, хоть он к ней и привычен был. Но, знаете, надоело. Была у него мечта — чтоб в один день государь подписал России — мир, а ему — отставку. Работал он… знаете, как старая ломовая лошадь. По известному маршруту — хоть днем, хоть ночью. С одной и той же скоростью. Ни ускорить, ни замедлить, ни повернуть. В шестнадцатом у нас, помнится, получил приказ вынести операционную в полк, как у французов. Вынес, убедился, что не получается, и доложил: никак невозможно. Кажется, начальство он эти удовлетворил совершенно. А мне вот идея оперировать еще тогда в душу запала.
И побежал я, очертя голову. Как гвардия на Стоходе. Мне бы раненого сначала согреть надо было. Перелить если не крови, то хотя бы пол-литра физраствора подкожно, выждать хотя бы кратковременного подъема пульса и только потом очень бережно оперировать. Да я сегодняшний, может, за тот случай и вовсе не взялся бы. А тогда я и еще и торопился. И топографическую анатомию, как понял уже к середине операции, только по атласу знал хорошо. Ну, и получил я тогда, что заслужил. Exitus in tabula. Стою, чуть не плачу, а Савельев мне и говорит — вот так, господин зауряд-врач, оно и бывает, когда усердие не по разуму. Ступайте-ка вы в аптеку, примите граммов пятьдесят для поддержания сил, да и на боковую. А инструментики ваши упакуйте и отошлите домой с оказией. После войны пригодятся. И запомните раз и навсегда, съезды в Москве да в Питере — это поэзия. А у нас грубая проза. Перевязочный отряд. Перевязали, документ заполнили — и баста. Больше от нас никто ничего не ждет.
— Перевязывать да умирать отправлять? — Федюхин возмутился столь же искренне, как и много лет назад зауряд-врач Огнев.
Полог палатки, служившей комсоставу жильем, вздрогнул от ветра, огонек коптилки на столе замигал и замерцал, и в метнувшихся по натянутому брезенту тенях предстал перед мысленным взором Алексея Петровича давно канувший в неизвестность господин Савельев, в своем неизменном позолоченном пенсне, ссутулившийся от возраста и постоянного тяжкого груза ответственности, которую несла за собой его должность. К коему тот по собственной воле не осмеливался прибавить ни сколько весу, хотя бы даже с горчичное зерно. Он с горькой иронией смотрел на Федюхина — что, мол, съели, молодежь? Все бесполезно. Все тлен и суета, кроме отставки и пенсии.
— Так я и спросил. Но у него ответ на все готовый: “А хоть бы и умирать. Не нашего ума дело. Как господь рассудит, так и будет.” Он, знаете, как автомат сделался. Вроде как искренне верующий, но последние года два войны и молился, будто никому не нужный отчет заполнял, и “как господь рассудит” у него было очевидно с маленькой буквы. Будто это не Господь Вседержитель, а такой же уставший равнодушный столоначальник, который молитвы наши каждый вечер в корзину стряхивает не читая. Оперировать что-то сложное я потом долго не решался, но инструменты назад не отослал. И хорошо, что не отослал. В восемнадцатом они очень пригодились.
— Знаете, Алексей Петрович, встречал я неплохих врачей, которые после меньшего хирургию бросали. Спасибо. Значит, это при ранении в конечность шоковому полезно на ПМП отдохнуть. А шок при ранении в живот — это неостановленное кровотечение. Ни минуты ждать нельзя. Знаете, я вот что сейчас увидел. У меня три человека умерли на ПМП. Двое — не дождавшись переливания, один в ожидании машины. Они умерли одинаково! Их перекладывали с носилок на носилки, и все трое… я только сейчас понял, у них срывались тромбы. Были в неплохом состоянии, а пошевелили — и все, бледность, беспокойство, потеря сознания. Мы обязаны предполагать, что тромб уже есть, и оберегать его насколько возможно. Мелочь, конечно…
— В хирургии мелочей не бывает. Мы не можем спасти раненого одним рывком. Мы выигрываем минуту здесь, минуту там, и, глядишь, вытянем достаточно, чтобы начать операцию и остановить кровотечение до необратимых последствий.
— Мелочь. Но вы правы, из мелочей все и строится. Как бы нам так переливать кровь, чтобы не срывался тромб. Нелепо звучит, да? Как нам поднять давление, чтобы оно не поднялось. Или перевязать сосуд без операции, — Федюхин нервно сжал пальцы и снова расцепил их, ему явно не хватало сейчас его блокнота — записать, поймать лихорадочно мечущуюся мысль, — Зря вы мне спирта предлагали, я и так будто выпивший. Говорю нелепицы, и тянет то смеяться, то плакать. Или, может, я с ума схожу и меня через неделю эвакуируют с инвалидностью? Тоже способ от трибунала увильнуть.
Федюхин действительно был похож на пьяного. Движения раскоординировались, по лицу блуждала нелепая улыбка. Он пробормотал еще несколько слов, хотел встать, но осел на койку и заснул, как под лед провалился. Огнев пощупал пульс спящему, расстегнул ремень, сдернул сапоги. Подумал несколько минут и сходил в аптеку. Принес оттуда шприц, пузырек со спиртом и ампулу морфия, накрыл полевой сумкой и только потом лег спать.