Делай, как я! — страница 12 из 28

Генерал, высокий и грузный, шел широким размашистым шагом и на ходу что-то объяснял руководителю стрельб.

– Взво-од! Смир-р-рна! – весь напрягаясь, скомандовал лейтенант и лихо вскинул руку к козырьку. В эту минуту он как бы смотрел на себя со стороны и очень нравился самому себе – молодой, энергичный, подтянутый командир!

Генерал махнул рукой:

– Вольно. Ну, как настроение, товарищи?

– Бодрое, товарищ генерал! – не стройно, но весело откликнулись солдаты.

– Автоматы пристреляны?

– Так точно, товарищ генерал!

– Значит, не подведете?

– Никак нет, товарищ генерал!

– Ну, смотрите. Кто отстреляется лучше всех – поедет в отпуск. Ясно?

– Так точно, товарищ генерал! – радостно гаркнули солдаты.

Все сразу задвигались, оживились, заулыбались.

И лейтенант Ковалевский тоже улыбался, вытягиваясь перед генералом.

"Всё, – думал он, – провалимся, наверняка провалимся… Солдаты и так нервничали перед стрельбами, а теперь уж совсем…"

Как только генерал отошел и Ковалевский распустил строй, солдаты зашумели, возбужденно заговорили, перебивая друг друга. Все окружили Андрея Ануфриева – отличника огневой подготовки, лучшего стрелка роты – и хлопали его по плечам, и смотрели на него с откровенной завистью: вот повезло человеку, поедет в отпуск, как пить дать, поедет… А широкоплечий, круглолицый Ануфриев вытирал пилоткой потный лоб и улыбался растерянной улыбкой, словно борец, неожиданно одержавший победу в трудном поединке и еще до конца не осознавший этого…


Лейтенант не ошибся. Взвод стрелял хуже обычного.

Один за другим солдаты выходили на огневой рубеж, торопливо натягивали резиновые маски противогазов, целились, стреляли по возникающим из-под земли мишеням, бежали вперед, ложились, снова стреляли, но даже отсюда, издали, было видно, как суетливы и неточны их движения.

Это было так отчетливо, так явно заметно, что лейтенант еле удерживался, чтобы не крикнуть: "Да спокойнее! Спокойнее же!"

Все-таки каждому солдату перед выходом на огневой рубеж он негромко напоминал:

– Не волнуйтесь… Главное – не волнуйтесь…

И солдаты в ответ понятливо кивали: мол, ясное дело, знаем сами, но, видно, тут же забывали об этом. Наверняка каждый из них втайне надеялся заработать отпуск, и эта надежда будоражила и не давала успокоиться…

Наконец наступила очередь Ануфриева.

– Держись, Андрей! Позади Москва – отступать некуда! – крикнул кто-то.

И Ануфриев в ответ улыбнулся отсутствующей улыбкой. Он тоже заметно волновался. Даже с противогазом возился дольше, чем всегда, словно это было ужасно сложное дело – надеть маску.

И целился очень долго. Так долго, что мишень исчезла, а выстрела все не было.

Ковалевский почувствовал, как у него вспотели ладони.

Сколько раз он твердил им: не цельтесь долго! Чем дольше целишься, тем неувереннее себя чувствуешь. Нельзя целиться долго. Это же каждый солдат-первогодок знает.

Ануфриев, видно, испугался, что снова упустит момент, и теперь поторопился: нажал спусковой крючок сразу, как только показалась мишень.

Мимо!

"Что он делает! Что он делает!" – лейтенант отвернулся, он больше не мог вынести этого.

Когда он снова взглянул на Ануфриева, тот, уже лежа, стрелял по бегущим мишеням.

Очередь!

Мимо!

Очередь!

Мимо!

Это был провал.

Крах. Позор.

И виноват в этом позоре был генерал. Только он один. Не пообещай он отпуск, и все было бы нормально. И нужно же было ему появиться! Все, все испортил!

И оттого, что он был вынужден молчать, что не мог сию же минуту прямо высказать все свое возмущение, лейтенант нервничал и раздражался еще больше. Он даже не сердился сейчас на Ануфриева, он испытывал что-то вроде горького удовлетворения оттого, что оказался прав в своих самых худших предположениях.

И его даже не утешило, когда под конец трое солдат отстрелялись на отлично.

Одному из них – веселому, дурашливому Геннадию Башмакову – генерал и объявил тут же, прямо на стрельбище, краткосрочный отпуск. Вообще Башмаков и раньше стрелял неплохо, но не сравнивать же его с Ануфриевым!

Это была такая несправедливость, что лейтенант не выдержал.

– Товарищ генерал, – сказал он срывающимся от волнения голосом, – разрешите рядовому Ануфриеву сделать вторую попытку…

– Это отчего же ему такая привилегия?

– Он наш лучший стрелок, товарищ генерал… Никогда с ним такого не было… Это какая-то случайность… – торопясь, сбивчиво говорил лейтенант. – Он…

– Все ясно, – сказал генерал. – Нет, не разрешаю. Не могу разрешить. А Башмаков ваш все-таки молодец…

Он повернулся и пошел к пункту управления стрельбой.

А Ковалевский молча выразительно посмотрел на обиженного, растерянного Ануфриева, – мол, видите сами, я все сделал, чтобы исправить несправедливость. И не моя вина, что ничего не вышло…


Спустя час генерал собрал офицеров для разбора результатов стрельб.

Лейтенант Ковалевский плохо слушал, о чем говорили офицеры. Его занимала только одна мысль: выступать или нет?

Скорей всего, он так бы и не набрался смелости, если бы не генерал.

– Говорите, товарищи, откровенно, не смущайтесь, – сказал командир дивизии, – а то, я вижу, лейтенант Ковалевский чем-то недоволен, а молчит.

– Никак нет, товарищ генерал, – пробормотал Ковалевский.

– Я же вижу, – уже начиная сердиться, повторил генерал. – Говорите. Я жду.

Все офицеры смотрели на Ковалевского. И тогда Ковалевский решился.

– Товарищ генерал, – краснея, сказал он, – я считаю… То есть мне кажется… Не стоило говорить солдатам об отпуске перед стрельбами… Солдаты переволновались… В результате стреляли хуже обычного. Мне кажется… По-моему… – Он совсем смутился и замолчал.

Генерал выслушал его, едва заметно кивая головой. И было непонятно, то ли он соглашается, то ли просто успокаивает себя, сдерживает, чтобы не вспылить, не взорваться раньше времени.

– У вас все? – наконец сказал он. – Ну что ж… Вы, конечно, думаете: вот приехал генерал, бухнул что-то, не подумав, не разобравшись как следует, все сбил, все испортил, а нам теперь расхлебывать… – Генерал усмехнулся и посмотрел на Ковалевского. – А я это сделал специально. Умышленно. Зачем? Сейчас я расскажу вам один случай из своей жизни, может быть, вы поймете… Это было в сорок первом году. На третий или четвертый день войны. Мы вели оборонительные бои. Моим соседом по окопу был, как сейчас помню, красноармеец Горбунов – хороший стрелок, между прочим, не хуже, наверно, вашего Ануфриева. Утром немцы начали атаку. Шли в полный рост, почти не таясь. И близко уже – рукой подать. Надо стрелять, а я вижу: Горбунов винтовку перезарядить не может. Бьет его нервная дрожь, руки трясутся. Никак обойму на место загнать не может. И я, знаете, – это как гипноз какой-то – смотрю на его руки и оторваться не могу. Только отвернусь, а меня снова взглянуть тянет… На всю жизнь запомнил я эти минуты…

Генерал помолчал.

– Настоящий солдат должен не только хорошо стрелять, – сказал он. – Он должен еще владеть собой. Владеть своими нервами. И еще неизвестно, что из этого важнее… Разве вы не согласны со мной, лейтенант?…


Братья Сорокины

1. "Сорокин! Тебе письмо!"

В субботу вечером Сорокин мыл пол в казарме. И конечно, настроение у него было отвратительное. Что-то слишком уж часто приходилось ему мыть полы.

А почему? Что он, хуже других?

Да ни капли!

Или фамилия его старшине приглянулась, не даёт покоя – всё: Сорокин да Сорокин. Можно подумать, других фамилий он и не помнит. Как произнесёт своим старшинским раскатистым голосом: "Сор-р-рокин, кому я говор-р-рю!" – так даже на другом конце военного городка слышно. И мало, что за каждую мелочь, за пустяк каждый закатит наряд вне очереди, так ещё и нотацию прочтёт. Просто не может без этого.

– Вас, – говорит, – Сорокин, характер подводит. Скверный у вас характер, неподходящий для армии. А парень вы вроде неглупый, и выносливость у вас есть… (Это у старшины тоже такая привычка была, такой педагогический приём: нельзя, мол, только ругать солдата, обязательно надо между делом и похвалить его, что-нибудь хорошее вставить, чтобы совсем уж не отчаивался человек.)

А чего Сорокину отчаиваться? Он и сам себе цену знает, получше старшины.

Однажды он не вытерпел и так прямо и сказал:

– Это, товарищ старшина, не мой характер виноват. Это ваш, товарищ старшина, характер виноват. Если бы вы ко мне по каждому пустяку не придирались, я бы… – И тут он прервал себя на полуслове: ждал, что старшина сразу рассвирепеет из-за таких его слов.

Но старшина не рассердился. Он даже как-то добродушно посмотрел на Сорокина и сказал спокойно:

– Устав надо выполнять, устав, тогда я и придираться не буду. Вон ваши товарищи как служат – любо-дорого посмотреть, разве я к ним придираюсь? А вы что? В строй сегодня кто опоздал? Сорокин. На зарядке кто руками шевелил, как умирающий лебедь? Сорокин. Утром сапоги кто не почистил? Опять Сорокин. А говорите – я придираюсь…

– Сапоги… – обиженно отозвался Сорокин. – Так разве я виноват, что моя щётка куда-то задевалась? А я спросил щётку у Вавилина, а он сказал, что отдал её Толстопятову, а пока я искал Толстопятова, он, оказывается, уже успел вернуть щётку Вавилину, а когда я снова, спросил Вавилина…

– Погодите, погодите, – сказал старшина, – а то вы, я смотрю, меня совсем запутаете. Поймите же вы наконец, Сорокин: не то даже самое плохое, что вы ошиблись, что-то не вовремя выполнили, а то самое плохое, что вы каждый раз оправдание себе ищете. Вот уж это никуда не годится.

Подобные обстоятельные разговоры между старшиной и Сорокиным происходили не раз и, кажется, даже доставляли старшине некоторое удовольствие, может быть, он даже предполагал, что и Сорокину они по душе. На самом деле, разумеется, это было совсем не так, потому что сколько бы ни длился такой разговор – десять минут, двадцать или полчаса, – он неизменно заканчивался в пользу старшины.