Выяснил Глеб и то, что Мурашик ни с кем из ребят не дружит, держится замкнуто, всегда в сторонке. На все попытки вовлечь его в общественные мероприятия у него один ответ: «Мне некогда». Узнал Глеб также и то, что уроки Мурашик готовит в читальном зале, во всяком случае, там его часто можно встретить.
Выбрав свободный вечер, Глеб отправился в городской читальный зал, который располагался в первом этаже небратского небоскреба, как называли единственный пока в Небратске девятиэтажный дом. Мурашик сидел за столиком у окна, обложившись книгами. Полистав журналы и подождав, когда место рядом с Мурашиком освободится, Глеб подошел и тихонько спросил:
— Можно тут с вами?..
— Пожалуйста. — Мурашик поднял глаза и покраснел.
Глеб рассматривал репродукции в журналах «Искусство» и «Творчество» и чувствовал, что сосед по столу наблюдает за ним.
«Если интересуешься живописью, заговоришь...»
Так в конце концов и случилось. Мурашкин поерзал на стуле, кашлянул и спросил:
— А как вам... вот это? — и пододвинул к Глебу раскрытую книгу, в которой была помещена репродукция картины Сальвадора Дали «Горящий жираф». На темно-синем фоне стоял тщательно выписанный жираф. Животное было совершенно спокойное, в то время как спина и шея его были объяты пламенем. Две женские фигуры в облегающих длинных темно-зеленых одеждах спинами опирались на ухватоподобные подпорки; из черепа меньшей фигуры торчала ветка с листьями, из запястья левой руки сыпались искры. У фигуры, расположенной в центре картины, были лиловые руки, а вместо лица лиловое пятно. Из середины грудной клетки выдвинут желтый ящик; такие же выдвижные ящички — от бедра до колена правой ноги.
— Все это, конечно, занятно... — сказал Глеб. — На первый взгляд и поражает... Но только на первый взгляд. Начнешь раздумывать и приходишь к выводу, что художник манерничает, играет в глубокомыслие... Ну не серьезно это все, ей-богу!..
— Не скажите, не скажите!.. — запротестовал Мурашик. — У него в каждой картине глубокий смысл. Реалисты неглубоко копают, они что видят на поверхности, то и изображают. Они те же фотографы. А Дали... он вглубь заглядывает... и видит: внешне-то все вроде бы в порядке, все налажено и устроено, а на самом деле жизнь — это сплошные нелепости, странности и непонятности...
Заспорили, не замечая того, что их шепот вызывает красноречивые взгляды соседей. А вскоре и работница зала, выйдя из-за раздаточной конторки, сделала спорщикам сердитое замечание.
— Пошли на улицу, — предложил Глеб.
Пошли. Мурашкин развивал, в общем-то, банальную мысль, что-де реализм в живописи устарел, что другое дело сюрреализм, экспрессионизм, поп-арт... При этом упоминал имена Кандинского, Малевича, Филонова, Фалька... И, называя новое имя, косил глазом на Глеба: слышал ли, знает ли?
Глеб знал. Он в свое время тоже увлекался живописью, много читал о художниках, даже сам пробовал рисовать.
— Ерунда, — говорил Глеб. — Реализм не устарел, у живописцев-реалистов есть такие достижения, такие шедевры, что они не устареют, пока стоит Земля!..
Здорово пошатнулись позиции Мурашика тогда, когда Глеб стал рассказывать о выставках, на которых посчастливилось побывать. Видеть не репродукции, а сами полотна Рокуэлла Кента, Николая Рериха, Ренато Гуттузо, панно японца Маруки, импрессионистов!.. Нет, такого в его, Мурашика, жизни, конечно, не бывало... И тем не менее, когда Глеб заговорил об импрессионистах, Мурашик встрепенулся: об этих-то он тоже много знает, этих-то он тоже любит. И тут спор у них пошел на убыль: о чем спорить, если обоим нравятся импрессионисты? Размахивая руками, то и дело останавливаясь посреди тротуара, не замечая, что на улице уже зажглись фонари, что редкие прохожие оглядываются на крайне возбужденных молодых людей, ничего этого не замечая, Глеб с Мурашиком воздавали должное славной когорте импрессионистов.
— «Мадам Самари» Ренуара... да она же у него как живая!
— Бедовая мадам, согласен. А вспомни «Звездную ночь» Ван-Гога... Ведь на обыкновенном полотне обыкновенными красками он изобразил как бы течение времени, течение ночи; небесные светила у него... движутся!
— Вы вот упоминали Поля Сезанна, «Игроки в карты»... Там красный цвет скатерти, по-моему, здорово подчеркивает, ну, какую-то напряженность, драматизм, что ли, пагубность этой самой игры...
— Во-во!..
А когда Мурашкин снова было перескочил на Сальвадора Дали, Глеб, глянув на часы, напомнил, что уже поздно и что на сегодня, пожалуй, хватит...
Расстались у черного окна Глебовой комнатушки. Прежде чем уйти, Мурашкин как-то неумело, криво улыбнулся и пробормотал:
— Спасибо.... Я тогда на уроке испугался: думал, из аудитории выставите, рисунок отберете, в преподавательскую понесете показывать... — И совсем пошел было, но вдруг остановился. — Если вы разрешите, я кое-что принесу показать... У меня есть...
— Приноси, посмотрю, — ответил Глеб, доставая из кармана ключи. — Обязательно приходи...
Мурашкин исчез в темноте двора, и вскоре шагов его не стало слышно.
Нужно было еще постирать рубашку, и первым делом Глеб поставил на плитку кастрюлю с водой. Поджидая, пока согреется вода, перебирал в уме разговор с Мурашкиным и думал о том, что как же много преподавателю, учителю, вообще воспитателю надо знать!.. Вот не знай он, Глеб, живописи, черта с два бы Мурашик стал разговаривать. И уж тем более напрашиваться в гости...
Теперь Мурашик стал для Глеба много понятнее. Рисунок с надписью «Такова жизнь...», семейная драма, увлечение Дали — все это как-то начало увязываться в единое целое...
Спустя неделю, вечером, когда Глеб возился с чертежами для предстоящего в техникуме вечера технических вопросов и ответов, к нему заявился Мурашкин с довольно пухлой папкою под мышкой.
— Вот взгляните, если... — сказал он, развязывая тесемки на папке. — Это я пытаюсь иногда...
Глеб отложил чертежи в сторону и, усадив гостя на стул, принялся разглядывать рисунки, от чего Мурашик покраснел, стал теребить рыжеватую бакенбарду и шмыгать носом.
Папка была битком набита карандашными рисунками и акварелями; были тут и этюды, сделанные гуашью и даже масляными красками, только без грунтовки, прямо на картоне. И одно произведение кошмарнее другого. Страх, садизм, похоть; лица — не лица, люди — не люди. То на целом листе изображалась половина головы с глазом, расширенным от ужаса; то лист был населен вроде бы и человеческими фигурками, но населен настолько густо, что люди походили скорее на плотно упакованных ящериц... Много почему-то было пожилых негритянок; обнаженные и полуобнаженные, они то сидели скорчившись, то плясали, то дрались; колени вывернуты, суставы вздувшиеся, груди вислые, лица грубые, или вообще ничего не выражающие, или остервенелые, злые, хищные...
Глеб перебирал рисунок за рисунком и думал, что в них, в этих рисунках, все: и семейная драма Мурашика, и его увлечение сюрреализмом, и, возможно, неосознанная еще тоска по женщине; и отчужденность от людей, и даже упоение этой отчужденностью...
— Способный ты парень, Саша, — задумчиво проговорил Глеб, разглядывая очередную негритянку.
Мурашик был явно польщен, лицо его сделалось совсем пунцовым, а свою бакенбарду он теребил нещадно.
— ...Но отчего у тебя все какое-то нездоровое, а? Ни в одном рисунке нет красоты. Ни красоты природы, ни красоты человека. А ведь человек и телом и духом красив. Могуч! Смотри, какие машины он придумал, какие книги написал, какой энергией научился управлять! А музыка, а спорт, а космос? Он же скоро по Марсу будет запросто разгуливать, человек! Нет, он достоин восхищения, честное слово! Вот проследи мысленно его шаги, постарайся увидеть его, ну, как бы поднимающимся к вершине. Чего он только не претерпел на этом своем пути! И разные стихийные бедствия, и войны, и эпидемии, и инквизицию, и фашизм, и... Но ведь идет, идет, и все выше, выше, к вершине, так сказать, к совершенству. И уж по одному по этому...
— Он — зверь! — без малейшего почтения к Глебову красноречию перебил Мурашик. — Он хоть и создал и сделал все то, о чем вы говорите, но зверства в нем не убавляется... Ваши люди, достойные, по-вашему, восхищения, до сих пор, несмотря на разные там переговоры и договоры, разделены на две кучки. И каждая такая кучка копит ракеты, чтобы при случае закидать ими другую. Уничтожить при этом и себя, и все живое вообще. Колоссальные средства тратят на изготовление этих ракет... в то время как чуть ли не половина людей на Земле голодает. Ведь только подумать — каждую минуту (это подсчитано) от голода умирает один человек!.. Пока мы тут с вами говорили, где-то от голода умерло... двадцать человек. Это ли не торжество глупости и злобы? Это ли не доказательство... Да если так будет продолжаться, то уж лучше взять и... повеситься! — Мурашик глотнул слюну. — Чем ждать, когда все взлетит на воздух или сгорит в огне...
— Согласен, — сказал Глеб спокойно, не подавая виду, что поражен, насколько яростно и складно возражает ему Мурашик. — То, о чем ты говоришь, страшная проблема. Несмотря действительно на переговоры и договоры. И сейчас еще никто на Земле не может сказать с уверенностью, что катастрофы не будет. Остается верить в то, что ее не будет. Верить в разум человека.
— А если не взлетим на воздух и не сгорим, — усмехнулся Мурашик, — то постепенно сами себя удушим... Тем, что загадим все реки, озера, вырубим лес, вообще — испакостим, вытопчем, испепелим природу...
— И тут я тоже верю, что верх в конце концов одержит разум.
— Ну, хорошо, — как бы согласился Мурашик. — Здесь победит, положим, разум. Все люди получат хлеб, одежду, жилье... угроза войны минует, установится вечный мир... И природу научатся беречь и сохранять... Но разве это означает, что исчезнут ложь, разврат, себялюбие, хамство, подлость?.. Да никогда они не исчезнут!
— Так уж никогда? — усомнился Глеб. — Смогло же человечество любовь, например, из чисто животного чувства превратить, ну, в самое возвышенное, поэтическое, что ли, чувство? Смогло. Так будь уверен, справится человечество и с прочим «зверством»!..