— Вы оптимист... — уставившись в одну точку и задумчиво округлив глаза, произнес Мурашик. — Потому что видите, наверное, в жизни какой-то смысл. А вот что делать мне, если я его не вижу?.. И не только я. Вам не кажется странным, что многие великие люди, которые лучше других знали человека, больше других задумывались над сущностью жизни, кончали самоубийством, а?.. — Саркастическая усмешка искривила губы Мурашика.
— Это случилось, Саша, по очень и очень разным причинам... — И Глеб стал вспоминать причины «великих самоубийств». Он чувствовал, что сегодня Мурашик обрушивает на него все свои сомнения, все то, что мучает его, Мурашика. Догадываясь об этом, Глеб старался быть предельно собранным и серьезным; он не прерывал гостя возгласами: «Эк тебя раздирают мировые проблемы!» Не иронизировал, не останавливал, а терпеливо выслушивал и спорил. Что-то подсказывало Глебу — пусть Мурашик выговаривается до конца!
— Конечно, — согласился Мурашик, когда Глеб замолчал, — причины были разные. И все-таки главная причина — это бессмысленность жизни. Зачем? Зачем куда-то стремиться, суетиться, строить, создавать, если в конце концов станешь кормом для червей?..
— Все равно трава вырастет... — вспомнились Глебу слова Толстого.
— Так какой тогда смысл?..
— Видишь ли, Саша, есть железная закономерность развития материи. От низшего к высшему. И мы, наш разум, — один из этапов этого развития. Мы, может быть, не так далеко ушли от камней, от травы, от деревьев и прочего, как нам иногда кажется. Общего смысла существования нам, может быть, не дано пока понять. Но тем не менее... в отличие от травы, допустим, и коровы мы уже способны придать смысл нашей индивидуальной, так сказать, жизни. Вот каждый по-своему мы и придаем нашей жизни смысл. То есть ставим перед собой настоящую, большую цель и стремимся к ней...
— Ну а зачем? — почти простонал Мурашик. — Ведь все равно потом небытие!..
— Да, небытие. Но останутся твои дела, твои дети, в конце концов...
— Да мне-то что?.. Мне-то что от того, что на Земле останется что-то сделанное мною? Что по земле будут ходить мои дети, как вы сказали. Я-то уже превращусь в ничто, исчезнут мои чувства, мысли, способность радоваться плодам своего труда, то есть для меня исчезнет все!
— Да, исчезнет. Если думать только о себе и любить самого себя, исчезнет все. А вот если любить людей, в том числе и тех, которые будут...
— Вот-вот, — перебил Мурашик, — этого-то у меня и нет!.. Какая отрада в том, что меня не будет, но мир-то будет, а я перейду в делах своих и детях, как вы сказали, в будущее? Не испытываю я радости, хоть убейте! Меня не будет, и это ужасно!..
—Тогда зачем, скажи, принес ко мне вот эти рисунки? — строго спросил Глеб. — Почему не спалил? Взял бы и спалил. Какой смысл? Все равно ведь умрешь. Так нет, ты притащил. Потому что, хочешь ты того или не хочешь, а есть он в тебе, этот жизненный инстинкт, что ли, это созидательное начало. Так или иначе, но, взяв в руки карандаш, ты уже делаешь для других! Даже вот эти свои кошмары малюешь для других. В том числе и для тех, которые будут, когда ты уже превратиться в тлен. Это, брат, в нас заложено, и оно неистребимо. Делать для будущего, оставить после себя след...
Мурашик задумался, замолчал. По виду его, по выражению лица было ясно, что не спорит он не потому, что сдался, а скорее потому, что устал.
Тяжело вздохнув, он поднялся и стал собираться домой. Неловко и нервно складывал свои рисунки в папку; надевая старенькое пальтишко, зацепил рукавом настольную лампу, испуганно водворил ее на место, торопливо попрощался.
Оставшись один, Глеб еще долго мерил комнату шагами. Он понимал, конечно, что во многом не смог переубедить Мурашика, не смог разбить его «смертельную философию»... Особенно насчет смысла жизни...
«Что я тут мог сказать? — думал он. — Да и можно ли вообще убедить человека словами в том, что жизнь имеет смысл? Не должен ли он сам когда-нибудь это почувствовать? Да, да, именно почувствовать! А не понять. Ибо понять, видимо, действительно не дано. А вот почувствовать дано. Не чувствовал ли я его, этот смысл, когда в детстве возвращался со станции с полным ведерком угля и знал — теперь в доме будет тепло? Не чувствовал ли я его потом, когда чуть было не утонул в Уймене и когда меня спасли алтайцы? Или тот случай в пещере...»
Они забрались тогда с Витькой в пещеру и заблудились. Двенадцать часов подряд, ощупывая каждый коридор, каждый колодец, каждую щель, искали выход и не находили. В фонариках сели последние батарейки, догорала последняя свеча, усталость подгибала ноги... Витька опустился на холодный сырой пол и затрясся. «Нет! Нет! Не хочу!» — как помешанный повторял он. А Витька был здоровый парень, чемпион факультета по плаванию... Глеб, чувствуя, как ужас начинает охватывать и его, стал ругать Витьку последними словами, пинками заставил подняться и идти вперед. Они продолжали ощупывать каждую щель, проверять каждое ответвление пещеры, двигать непослушными уже руками и ногами. И когда вдруг потянуло откуда-то свежим воздухом, озоном, они чуть не одурели от радости; спотыкаясь и падая, больно ударяясь о каменные выступы, рванулись навстречу все растущему свету. У выхода из пещеры повалились на камни, на траву и едва сдерживали слезы. Каким чудом казались Глебу зеленые травинки, листочки, камешки, теплые, нагретые солнцем! Появилось как бы иное, не бывшее ранее зрение, хотелось подолгу разглядывать самые обычные предметы; и он находил в них то, чего раньше не видел, не замечал...
«Ведь жизнь-то, — думал теперь Глеб, шагая по комнате и как бы продолжая спорить с Мурашиком, — если подходить к ней с точки зрения разума, не приобрела тогда смысла. Но я чувствовал его, этот смысл, черт побери! Всей своей шкурой чувствовал!..»
Через неделю Мурашкин принес новую охапку своих «ужасов» и свои новые сомнения.
— Слушай, Саша, — просмотрев рисунки и послушав рассуждения гостя, сказал Глеб, — давай-ка вместе попробуем рисовать. Я ведь тоже когда-то рисовал, в школе пятерки даже получал. Да и позже пытался... Давай начнем с простенького. Ну вот хотя бы стакан с водой... Вот поставим его на видное место и попытаемся... передать блики на стекле, прозрачность и твердость стекла. И чтобы вода выглядела мокрой... Думаешь, легко?..
Предложил и ждал, что Мурашик заартачится, начнет разглагольствовать о преимуществах сюрреализма над реализмом, вообще, чего доброго, перестанет приходить...
Однако Мурашик, хмыкнув, согласился. И они в тот же вечер принялись рисовать стакан с водой. Как и следовало ожидать, у них ничего не получалось. Они нервничали, бросали свою затею, однако потом сами же себя и стыдили — как это, мол, так легко сдались! Художнички, нечего сказать! Перед обыкновенным стаканом с водой спасовали! Ругали себя, стыдили и начинали все сначала.
— Ты путешествовать любишь? — спрашивал Глеб, не отрываясь от рисунка.
— Даже и не знаю, здорово, наверное... Но не приходилось, — вздыхал Мурашик.
— А я, понимаешь ли, на втором курсе увлекся... Группа там у нас подсобралась, компания... Где нас только не носило!..
И рассказывал о походе вокруг Байкала, о Тянь-Шане, о Горной Шории, показывал фотографии, говорил — погоди, мы еще здесь, в техникуме, поход устроим. Куда-нибудь в горы, подальше, скажем, в Карпаты...
Мурашкин слушал с интересом, даже с завистью, однако «мировые проблемы» не давали ему покоя, и часто поэтому между художниками начинался спор. Затяжной, ожесточенный, изматывающий. Иногда дело доходило до раздражения, чуть ли не до ссоры. «Вы... вы... извините, конечно, но вы жизни не знаете! — кричал Мурашик. — Вы все в розовом свете... Да!» Разъяренный и красный, он хватал свое пальтишко и, не попрощавшись даже, выскакивал на улицу.
Глеб же, вне себя от злости, бегал взад и вперед по комнате, замусоренной смятой бумагой, окурками и пеплом, бегал и цедил сквозь зубы:
— Ушел?! Ну и ч-черт с тобой, иди! Брюзга невыносимый!
И давал себе слово, что если этот поганец хотя бы еще раз придет, то он, Глеб, вытурит его в три шеи. Со всей его чертовщиной!
Однако проходило дня три-четыре, и Глеб отходил, начинал жалеть о случившемся, уже прощал, уже не мог дождаться, когда Мурашик просунет в дверь свою остроносую физиономию с бакенбардами и спросит робким голосом: «К вам можно, Глеб Устинович?..»
Корецкий
В техникуме преподаватели родственных дисциплин объединены в предметные комиссии, организации наподобие кафедр в институте. Так вот, комиссию по обработке металлов резанием, к которой относился Глеб, возглавлял преподаватель по металлорежущим станкам Виссарион Агапович Корецкий.
Это был пожилой человек высокого роста, с крупной плешивой головой, с холеным, в бархатистых морщинах, лицом. При ходьбе Корецкий шаркал ногами, горбился; одевался в длинное до пят пальто с прямыми ватными плечами; при этом непременно калоши, черный зонт, потертый портфель, синяя шляпа.
Корецкий считался одним из техникумовских столпов, преподавал здесь с тридцатых годов, и, конечно же, Глебу было чему поучиться у своего шефа.
Всякий раз, когда Глеб о чем-нибудь спрашивал, Корецкий внимательно выслушивал его, потом отвечал: иногда подходил к полкам, которые тянулись вдоль стен кабинета и на которых аккуратными рядами лежали сверла, метчики, токарные резцы, фрезы. Безошибочно выбрав нужный инструмент, Корецкий монотонным, скрипучим голосом сообщал мельчайшие подробности об устройстве, изготовлении и применении инструмента. И не раз Глеб убеждался, что старик не только знает свое дело, но и постоянно следит за техническими новшествами, имеет о них свое критическое суждение.
Однако чем лучше Глеб узнавал своего шефа, тем более озадачивали его некоторые странности в характере Корецкого...
Привел как-то Глеб в кабинет двух дежурных и выдал им наглядные пособия для предстоящего занятия. Нагрузившись плакатами и моделями приспособлений, студенты вышли. Как только за ними закрылась дверь, Виссарион Агапович, сидевший за столом и проверявший письменные работы, поднял голову и с испугом на лице стал выговаривать Глебу: