На следующее же утро Глеб пошел на станцию, что километрах в трех от лесничества, и отправил длинную телеграмму в Небратск.
Теперь он будет каждое утро скоблить щеки безопасной бритвой, подметать веничком пол, застилать как следует свою большую «купеческую» кровать, вообще наводить порядок и ждать, ждаль...
Прошли сутки, смягчился мороз, небо укрылось клочковатыми белесыми тучами, и к вечеру пошел-повалил снег, не снег, а снежище. Он валил всю ночь, засыпал поляны, деревья, старый дом. А утром снова было солнечно, сине и воздух был такой, что казалось, пей его стаканами...
Глеб бежал по «большому кольцу», как называл он свою лыжню, которая начиналась у старого дома, тянулась вдоль просек, полян, по берегу реки, ныряла в овраги, взбиралась на холмы и опять возвращалась к крыльцу дома. Вечерело. Глеб пересек большую белую поляну, уперся в густой темно-синий бор со снежной проседью. В бору лыжня опять стала глубокой, хорошо накатанной, по сторонам возвышались могучие сосны. Порой с их веток срывался снег и падал тающим облаком вниз. И казалось, что не сосны это, а бородачи какие-то, бояре в дорогих шубах собрались и покуривают, пускают из трубок тяжелые падающие дымы.
Белка впереди перебежала лыжню и замерла у большой сосны. Глеб замедлил шаги. Дымчато-серая, хвост темный, пушистый, уши — огненные кисточки. Подпустила шага на четыре и только тогда испугалась, тревожно заурчала, зацокала, взлетела на сосну. Теперь маленькие, блестящие от живости бусинки смотрели на Глеба из-за ствола. Конечно, как бы говорил весь вид зверька, ты забавен, очень забавен, чудо-юдо на двух ногах, интересно на тебя смотреть, но эти палки в твоих лапах...
Отделилась от дерева, прыгнула в снег и легко побежала, так легко, что не бег это вовсе был, а скорее порханье, паренье над снежной белизной. Тонкое тело и распущенный хвост волнообразно извивались.
Глеб проводил ее взглядом, и как будто кольнуло предчувствие — Оля здесь. Как он припустил по лыжне!.. Делая широкие накатистые шаги, свободно и сильно отталкиваясь палками, брал поляну за поляной, горку за горкой; вот наконец знакомый пологий спуск, вот знакомый поворот, а вот и четырехглазый старый дом с белой, чуть съехавшей набок шапкой-крышей. Высокое крыльцо, скрипучие ступени...
В доме было пусто и прохладно.
Утром Глеб снова сбегал на станцию и отправил вторую телеграмму. А на «большом кольце» вновь пережил острое, щемящее желание поделиться с Олей своим удивлением, своим открытием...
Минуя молодой осиновый лесок, Глеб заметил, что лыжню пересек свежий заячий след. Пересек раз, другой, потом заяц, видимо, решил, что ничего страшного в этих гладких дорожках нет, и понесся прямо по лыжне; на ней хорошо отпечатались подушечки заячьих лап и когти. И так, наверное, понравилось зверьку бежать по лыжне, что он позвал сюда своих собратьев. Иначе чем же объяснить тот факт, что на лыжню слева и справа стали выбегать другие следы. А вскоре уже целая заячья тропа потянулась вдоль лыжни, да такая тропа, что отпечатков лыж не стало видно — затоптали. У Глеба даже возникло подозрение: уж не состязались ли тут зайчишки в беге?.. Ну а вон там, читал он дальше по следам, какое-то собрание у них было, а может, праздник: на небольшой полянке слева от лыжни живого места нет, утоптано настолько, что без труда можно представить себе, как сотни косоглазых толпились (а возможно, и плясали!) здесь при лунном свете...
И такого Глеб в себе почувствовал следопыта, столь интересно было читать следы и рисовать в своем воображении картинки из звериной жизни, что он опять поспешил домой, ему нестерпимо хотелось, чтобы Оля была здесь, чтобы он привел ее на эту полянку и поделился бы с нею переполнявшими его впечатлениями...
Однако никто не пришел ни в тот день, ни в следующий. И тогда Глеб решил уходить: идиллия кончилась.
Ночь перед уходом почти не спал. Шагал по комнате перед топящейся печкой, перебирал в памяти слова, которые Оля когда-либо говорила; мысленно опять переживал ту грозовую ночь, когда Оля пришла к нему в палатку; вспоминал карпатский поход и постепенно приходил к выводу — он сам все погубил. Ведь сколько времени прошло после похода, а он даже ни разу не подошел к ней, ни единым словом, ни намеком не дал понять, что она, Оля, ближе и дороже ему, чем все другие парни и девчонки... Он как-то слишком успокоился, слишком уверился, что Олечка Астанина теперь принадлежит ему и никому другому. И был уверен в этом даже еще вчера! Мол, стоит только пальцем поманить, как она, вот она примчится и станет делать все, что он захочет...
«А так не бывает... — эта мысль одновременно и ошеломила и отрезвила Глеба. — Так не бывает! И ты был прав в своем убеждении, что в жизни всего надо добиваться упорством, страданиями, слезами и потом...
А ты думал — только пальцем поманить... Заруби себе на носу, запомни раз и навсегда: такого не бывает. Никогда не бывает! Ну и что ж, что приходила в палатку, говорила «люблю»!.. Минутное настроение, закружилась голова, вот и пришла, вот и сказала... И то, что напросилась в поход, тоже ничего не значит; просто ей захотелось в горы. Как ничего не значат и поцелуи там, на перевале, когда вытащил ее из-под снега. Она была просто благодарна, рада, что осталась жива... А ты-то нафантазировал, а ты-то навоображал!.. Дурачок наивный. Она о тебе и думать забыла, а ты тут решаешь, не снизойти ли, мол, до женитьбы на ней, не осчастливить ли се своим согласием жениться... Ох, и дурачок, ох, и наивный же человек!..»
Утром стал собирать рюкзак.
Когда в руки попался фотоаппарат, вспомнил, что так и не заснял ни одного кадра — зачем тогда брал? С минуту колебался, потом встал на лыжи, прихватил аппарат и пошел по своей лыжне.
Возвращался уже уставшим и порядком проголодавшимся. И вдруг понял, что Оля все-таки пришла... От реки к его старой лыжне, лыжне, по которой он ежедневно бегал, подходил лыжный след, свежий след, и видно было, что лыжи у пришельца узенькие, а шаг небольшой, не мужской... Веря и не веря своим глазам, Глеб нагнулся и потрогал след рукой. И пошел дальше, сдерживал себя, говорил себе: «Да мало ли кто мог приехать к лесникам!..› Но чувствовал, как вспотели ладони, как ноги стали какие-то пьяные...
Из трубы старого дома шел дым.
Глеб рванул на себя дверь. Оля подметала пол и, услышав скрип, выпрямилась.
— Вас не смущает, что гости хозяйничают в вашем роскошном дворце? — пролепетала она, видимо, заранее приготовленную фразу.
Глеб сделал несколько шагов, опустился на колени, обнял ее ноги в теплых лыжных брюках и прижался к ним лицом.
— Ты просто молодец! — говорил. — Ты — чудо! А я... последняя скотина перед тобой...
Потом взял ее на руки и стал носиться с ней по дому. Оля испуганно вскрикивала:
— Ой, Ой! С ума сошел! Ой, у меня в печке молоко — сбежит!
И молоко действительно сбежало, и они вытаскивали раскаленную, в потеках, кастрюлю, говорили: «Фу-фу!», открывали дверь, чтобы проветрить комнату, и смеялись, смеялись, хотя, разобраться, ничего особенно смешного и не было — молоко сбежало...
Возможно, в тот день и село солнце, а возможно, и нет. Возможно, мир погружался в ночь, а может быть, обошлось и так. И неизвестно, высыпали крупные отчетливые звезды, как обычно, или забыли о своем положенном дозоре. Возможно, был буран, бушевала пурга и лес стонал, качались кроны сосен. А может, тишина стояла оглушающая и не шелохнулась ни одна веточка, не упала ни одна снежинка, не шевельнулось ни одно живое существо...
Старый бревенчатый дом, заключив в свои стены, в свое тепло и уют два человеческих существа, осторожно плыл и покачивался вместе с Землей в бесконечных холодных пространствах...
Новый день — новые заботы
Занятий с утра не было, и Глеб, понежившись в постели чуть дольше обычного, поднялся в девять, прибрал в квартире, умылся и поставил на плитку кофейник.
Оля, уходя на работу, на кухонном столе оставила записку, в которой говорилось, как ему, главе семьи, вести себя: где и что взять для завтрака, что купить в гастрономе, что погладить и почистить, где отыскать свежие носки и носовой платок.
Исполнив все по предписанию, Глеб решил засесть за ответ на вчерашнее письмо от Мурашкина.
Перечитывая письмо, разбирая нелепые, как бы вздрагивающие и подскакивающие буквы, Глеб не без грусти думал: время-то как бежит... Давно ли они с Мурашиком тщились изобразить на бумаге стакан с водой, давно ли спорили и ссорились в прокуренном «вигваме»?.. Да ведь вчера, вчера это было! Был «вигвам», был Мурашик, была война со строптивцем Шибановым, знакомство с Олей, схватка с чертежником Вербиным. Вчера Виноградов поставил лоботрясу Евстигнееву злополучные тройки и тем самым как бы подписал себе приговор. Вчера ушел на пенсию старик Корецкий, вчера был «ночной слалом» в Карпатах... Вчера... Вчера...
А вот уже нет ни Шибанова, ни Мурашика, ни лесникова сына Коли Денисова, все они куда-то отодвинулись, ушли, у них теперь своя, особая жизнь; и еще вопрос, написал бы Мурашик письмо, если бы не понадобилась помощь?..
Но ведь написал-таки, написал, не забыл, стало быть, «сюрреалист» несчастный. Ишь на что замахнулся! Переворот решил устроить в обрубке, ни больше ни меньше...
«Если б видели вы этот дантов ад! — писал Мурашик. — Я забрел в обрубочное отделение литейки случайно. Дорогу мне загородила громадная иссиня-сизая отливка. Из ее полости, как фантастическое пресмыкающееся, пухнущее на глазах, выползала коричневая пыль. Я остановился и посмотрел вокруг. Около черных чугунных чудищ работали обрубщики, удаляли с будущих станин ненужные части: литники, наплывы, неровности. В руках у рабочих грохотали пневматические зубила, похожие по форме на артиллерийские снаряды. Сжатый воздух, нагнетаемый по черным резиновым шлангам, клокотал в снаряде, зубило бешено лязгало и вонзалось в чугун. При этом станина дрожала, с нее отваливалась спекшаяся смесь и рассыпалась в горячую удушливую пыль. Где-то под потолком тускло плавали лампы. И грохот, грохот стоял такой, что казалось — побудь здесь час, и сцепление между клетками твоего тела исчезнет, тело начнет распадаться, разваливаться...»