«Писала, значит, конспект, — прикинул в уме Кочергин, — и не заметила, как девчонка выскользнула из-за стола и неслышно (в валенках же!) прошла к доске... Анекдот!» — Кочергин не знал, взорваться ему сейчас или обождать.
Группа тоже ждала — что будет? Что скажет преподаватель? Такое и в самом деле недопустимо — понимали все. Ни в какие рамки не лезет. Этак до чего докатиться можно!..
Одним словом, получилась немая сцена, в аудитории установилась неловкая тишина. Теперь уже и девочка испуганно, во все глаза смотрела на холодное лицо Кочергина.
Позже Кочергин удивлялся себе — почему он поступил именно так, а не иначе. Откуда? Кто или что ему подсказало?
Тем не менее поступил он так. Отломил кусочек мела и протянул его девочке, провел вертикальную черту, разделив тем самым доску, мол, эта часть — тебе, а эта — мне, здесь ты рисуй, а я тут буду чертить.
И продолжал лекцию как ни в чем не бывало, даже голос его, скучный и хрипловатый, не изменился, лицо ничуть не потеплело, не дрогнул ни один мускул на лице.
Группа же облегченно как бы вздохнула, а у матери и впрямь, кажется, слезы в глазах мелькнули...
Так они и работали весь урок вместе: Кочергин на своей половине доски, девочка — на своей. Он писал по ходу объяснения формулы, чертил схемы, она рисовала домик с окошками и с трубой, из которой валил кудрявый дым.
После звонка женщина — сама виноватость — догнала Кочергина в коридоре и стала извиняться и пояснять, что девочку не с кем оставить и так далее...
— Вы где работаете? — спросил Кочергин, замедляя шаги, но не повернув головы.
Она ответила.
— И сколько имеете?..
— Зарабатываю?.. Сто пятьдесят.
— А вы знаете, что, получив диплом техника, вы будете иметь ну, рублей восемьдесят, не больше?
— Знаю...
— Ну так какой смысл (какого черта? — хотел сказать Кочергин) вам уж непременно заканчивать техникум?
— А мне... — запнулась женщина и, помолчав, пробормотала: — Мне, знаете, интересно... — И, как бы извиняясь за свой «порок», продолжала: — Я вот все записываю за вами и... не все сразу понимаю. Но дома стану разбираться — так интересно. Правда!
«Что за народ! — кутая мерзнущий нос в воротник пальто, думал Кочергин по пути домой. — Такие лишения! Да было бы ради чего! Работа... Разве она легче станет? Наоборот, труднее. Так нет ведь, прут учиться!..
Ей, видите ли, интересно, — как можно едче думал он о матери-одиночке. — У нее, видите ли, тяга к знаниям...»
И чем больше он думал об этом, тем отчетливей чувствовал, как что-то оттаивает в нем, оттаивает...
Быстрее, кадры!
Загорелые, в полуизодранных соломенных шляпах, увешанные фотоаппаратами и транзисторами, с гитарами, в закатанных до колен джинсах, ввалились мы в вокзал станции Коломыя.
— Итак, Карпаты сделаны! — подытожил Славка, наш начальник, и ловко сбросил огромный рюкзак на вокзальный паркет.
Прямо на полу расстелили клеенку, насыпали на нее гору буфетных пирожков, расселись вокруг и принялись жевать.
Еще на первом курсе энергичный Славка сколотил из нас группу, и с тех пор вот уже три года в летние и зимние каникулы путешествуем вместе: семеро парней и пятеро девчат. Штормовки на нас давно утратили свой первоначальный цвет и покрылись пестрыми заплатами, на ногах — рваные кеды, на шеях — амулеты: у кого еловая шишка, у кого ржавая конская подкова...
Подкрепившись пирожками, затянули песню. Бородатый Вовка, перевернув гитару, барабанил по ней, я лихо аккомпанировал. Славка дудел на сопилке, этакой деревянной дудке, купленной в здешнем магазине сувениров. Остальные весело и беспечно пели.
Пассажиры из местных с умеренным любопытством разглядывали нас и слушали. Один из них, смуглый пожилой гуцул, почему-то вдруг крякнул от досады, шагнул к Славке и протянул руку:
— Дозвольте, пан студэнт...
— Эту штуковину? — спросил Славка, перестав дудеть. — Пожалуйста, пожалуйста! — И с потешным поклоном подал разукрашенную дудку.
Развалившись на рюкзаках, мы снисходительно следили за гуцулом. Он подул в сопилку, пробежал по дырочкам пальцами, и нашего слуха коснулись знакомые до-ре-ми-фа-соль-ля-си... Гуцул поморщился и спросил другую сопилку.
— Ширпотрэб, — сказал он, перепробовав все наши «сувениры». Достал из-за пазухи свою, без украшений, порядком затертую сопилку и ловко заиграл какую-то простенькую мелодию.
На нем была безрукавка из светло-серого грубого сукна, по которому черным шнуром были вышиты узоры. На шляпе сбоку — сизое перо; белая полотняная рубашка тоже вышита на груди и на рукавах; брюки заправлены в белые шерстяные носки; на ногах башмаки с острыми, загнутыми кверху носами. Лет ему было, может, пятьдесят, а может, больше: виски седые, у глаз морщины. А вот руки... Да, руки у него были на зависть — подвижные, с длинными сухими пальцами.
И все-таки что он мог выдать на своей примитивной дудке!
«Что ты хочешь доказать, старик, — думалось мне. — И твоя музыка, и твой наряд — все это в конце концов обречено... Как обречены русская балалайка, гармонь, самовар... Чудно́ даже, что вы здесь никак не расстанетесь с этими безрукавками, вышивками да перьями. Наряжаетесь, как персонажи какой-нибудь оперетты... Не то время. И музыка не та. Кому интересно твое тилиликанье!..»
Нас одолела зевота. Сначала Славку, потом меня, а потом и остальные парни принялись нещадно зевать.
Гуцул, конечно, не мог не заметить этого демонстративного зевания, он даже побледнел слегка, но в следующую же минуту упрямо крутнул головой, сильнее подул в свою дудку, пальцы заметались по отверстиям, и послышались начальные звуки венгерского чардаша...
— А-а-ах! — театрально вздохнул Славка. — Так, мол, барышня кисейная вздохнула бы, разомлев от музыки.
По идее я должен был поддержать Славку: «Ах!» — и закрыть глаза с томным выражением на лице. Бородатый Вовка тогда бы еще театральнее воскликнул: «Ах!» — и схватился бы за сердце. И так далее, и так далее. А потом кто-нибудь из парней мерзко захохочет, девушки, конечно же, не выдержат, прыснут, и...
Я должен был поддержать Славку-начальника, но в самый последний момент передумал. Славка зыркнул в мою сторону — ну! А я молчал. Балдеть мне почему-то расхотелось, даже сделалось жаль старика. «У него, может, кроме этой сопилки, — думал я, — других инструментов-то сроду не было. Где их купишь в этой глуши, в горах? А душа-то, может, просит, ноет, как говорится, да и слух есть, способность к музыке. Вот они, гуцулы, и вкладывали в эти простенькие звуки свои переживания там и прочее... А мы разлеглись тут и паясничаем...»
Словом, я не поддержал Славку-босса, и он на меня выразительно смотрел...
А гуцул все играл, все играл. Пассажиры, что были в вокзале, придвинулись к нам, обступили музыканта полукругом, слушали и смотрели на его пальцы. Мелодия лилась тихая, медленная, и медленность эта уже не давала покоя, она звала куда-то, что-то просило выхода, зарождалось беспокойство, недовольство собой. Лежать вот так расхристанно, стало и вовсе неловко...
А старик между тем оживился, заиграл быстрее, начал пританцовывать ногой, головой, даже бровями; пальцы весело понеслись по инструменту, зазвучали такие трели, полились такие рулады, что по ногам словно бы зуд пошел, а тело как бы запросило движения, встряски...
«Чардаш... Чардаш...», — шептались наши девушки.
Гуцул разошелся, он уже наяривал так, что остроносые башмаки его земляков начали пританцовывать, а два молодых гуцула переглянулись, перемигнулись: а что, мол, не сплясать ли нам?.. И кто знает, не грянул ли в вокзале танец, если бы не смуглый мальчишка с такими же карими, как у музыканта, глазами. Он вынырнул из толпы и стал теребить старика за рукав:
— Тату, зараз пидходыть, тату!
Отец его оборвал мелодию, и как-то растерянно очнулся. С минуту стоял, наверное, уясняя, что он должен делать, потом сунул сопилку за пазуху, посмотрел на нас и, пробормотав: «До побачення...», — направился вслед за сыном к выходу.
— До свидания! Спасибо вам... — поднялись на ноги наши девушки. — Счастливого пути!.. Скажите хоть, кто вы?
— Я?.. — старик полуобернулся. — Я... пастух. — И он показал рукой куда-то в потолок, что означало, видимо, пасу, мол, скот в горах, на полонинах (так называют здесь альпийские луга).
Пассажиры тоже заспешили к прибывшему местному поезду; уходя, поглядывали на наш притихший «табор». Вокзал опустел.
«Карпаты сделаны!» — вспомнилось мне.
А до этого мы сделали Алтай, Саяны, Горную Шорию, Тянь-Шань, Урал...
«Быстрей, быстрей, кадры! — покрикивал Славка. — Пижоны уверяли, что тут неделя ходу. Мы сделаем это за три дня!..»
И мы «делали», мы давили, рвали. А что мы видели, вот вопрос. Да, да, что мы видели, кроме пяток впереди идущего? Что слышали, кроме самих себя?..
Я смотрел на Славку, нашего босса, нашего бога, отца родного, льва, под предводительством которого мы «сделали» полстраны, смотрел и думал: «Если начнет выкобениваться, выступать, я скажу — заткнись!..»
Славка, растянувшись на рюкзаках, делал вид, что дремлет…
Пустырь
Сегодня Дине было не до строящихся домов, которыми она обычно любовалась, шагая на работу через пустырь...
Неизвестно почему, но стройки обошли в свое время стороной этот клочок степи, оставили у себя в тылу, а вот нынешней весной, как бы спохватившись, стали наступать на него.
И Дине нравилось, возвращаясь вечером с работы, отмечать перемены, происшедшие за день: вот этот дом подрос на целый этаж, здесь появилась крыша, а этот уже заселяют...
Но сегодня она ничего не замечала, шла, механически переставляла ноги и думала, как ей быть с Парамоновым...
Работая с недавних пор начальником участка, Дина довольно хорошо изучила своих людей, в большинстве молодых, словоохотливых и открытых парней и девчат. И только Парамонов был для нее в некотором роде загадкой... Более молчаливого и необщительного человека, казалось, трудно представить. К тому же последнее время он стал появляться на работе «под градусом». И Дина собиралась поговорить с Парамоновым по душам, собиралась, да все откладывала, понимала, какое это непростое дело перевоспитывать человека, который к тому же старше тебя.