— Нет, правда, Лина... Подумай — может, придёшь? Ничего страшного не случится, обещаю!
— Этого ты не можешь обещать. — Глубоко вдыхаю. Вот ещё голос бы не дрожал... — Ты не пророчица, всего не предугадаешь.
— Но нельзя же жить, как ты — всё время дрожать от страха!
Ну всё. Достала. Во мне вскипает что-то дремуче-чёрное, я оборачиваюсь и налетаю на неё, как разъярённая фурия:
— Ещё бы мне не дрожать! Я боюсь, боюсь, боюсь! И правильно делаю, что боюсь! А ты такая храбрая, потому что у тебя не жизнь, а сказка, и семья у тебя что надо, и всё у тебя как надо, здорово, отлично, полный балдёж! Ты не знаешь и не понимаешь!..
— Полный балдёж, да? Ты думаешь, что у меня не жизнь, а сказка, да? — тихо и яростно говорит она.
Мне хочется убежать от неё, но я заставляю себя оставаться на месте.
— Да, думаю!
Она снова издаёт свой лающий смешок.
— Думаешь, что в этом всё дело, да? — Она широко раскидывает руки, словно обнимая комнату, дом и весь остальной мир. — Думаешь, что всего этого достаточно для счастья?
От её вопроса я взвиваюсь:
— А что ещё нужно?
— Да всё, Лина! Понимаешь — всё! — Она встряхивает головой. — Слушай, я не собираюсь извиняться. Знаю — у тебя есть причины бояться всего на свете. То, что случилось с твоей мамой — ужасно...
— Вот только мою маму сюда не вмешивай! — шиплю я. Всё моё тело — как тугой комок наэлектризованных нервов.
— Но не можешь же ты постоянно винить во всём свою мать! Она умерла больше десяти лет назад!
Я в таком бешенстве, что в глазах темнеет, ничего не соображаю — мозги заносит, как машину на льду, и они бьются о слова «страх», «винить», «не забывай», «мама», «я люблю тебя»... А Ханна-то, оказывается, змея! Долго же она ждала, чтобы высказаться! Сначала проникла в моё самое потайное нутро, нашла самую уязвимую и болезненную точку и укусила...
Наконец, ко мне пришли слова, и я их выплюнула:
— Пошла ты на хер!
Она взмахивает руками:
— Слушай, Лина, я только хочу сказать — забудь о прошлом! Ты же совсем не такая, как она, и с тобой не случится того, что случилось с ней! Характер у тебя не тот! Нет у тебя нужной затравки.
— Пошла ты на хер!
Она, видно, старается смягчить ситуацию, но я не слушаю, меня несёт и слова катятся сами собой, громоздясь друг на друга, сминая друг друга; а мне бы хотелось, чтобы вместо слов были ощутимые, веские удары, и я бы всадила их все прямо ей в морду — «чвак-чвак-чвак»:
— Ты ни фига не знаешь о моей маме! И обо мне ты тоже ни фига не знаешь! Ты вообще ни о чём не имеешь ни малейшего понятия!
Она протягивает ко мне руки:
— Лина!..
— Не трогай меня!
Я отшатываюсь от неё, сгребаю в охапку сумку и кидаюсь к двери, по дороге ударяясь о стол. Перед глазами всё плывёт, перила лестницы видны, как в тумане. Ноги заплетаются, я, едва не падая, скатываюсь по ступенькам, ощупью нахожу входную дверь. Кажется, Ханна что-то кричит мне вслед, но в ушах стоит звон, в голове словно набат бьёт, и всё теряется в этом шуме. Солнечный свет — белый, яркий, ослепительный; под пальцами — обжигающе холодное железо — калитка; а там — улица, запахи океана и бензина... Что-то завывает, всё громче и громче. Вой распадается на отдельные пронзительные звуки: бип-биип-бииип!
Голова сразу же проясняется. Оказывается, я торчу прямо посреди мостовой! Еле успеваю отпрыгнуть, спасшись чуть ли не из-под колёс полицейской машины — завывая клаксоном, она проносится мимо, обдаёт меня фонтаном пыли и газа, и я стою, задыхаясь, и пытаюсь откашляться. Горло саднит уже так невыносимо, что кажется, будто меня выворачивает наизнанку. И когда я, наконец, перестаю сдерживаться, слёзы льются потоком, неся с собой облегчение. Словно ты долго нёс что-то ужасно тяжёлое, и вот оно свалилось. Начав плакать, я уже не могу остановиться, и всю дорогу домой только и знаю, что возить ладонью по лицу и размазывать слёзы. Ну, хотя бы вижу, куда бреду. Утешаю себя тем, что всего каких-то пару месяцев — и весь этот кошмар будет казаться пустяком. Всё останется позади, начнётся новая жизнь, и я буду свободна, как птица в небе.
Вот чего Ханна не понимает, никогда не понимала и вряд ли когда-нибудь поймёт: речь идёт не только о deliria. Кое-кто из нас, счастливчики из счастливчиков, получают возможность возродиться, стать лучше, сильнее. Исцеление значит обретение целостности, достижение совершенства. Бесформенную стальную болванку бросают в огонь, а потом она выходит оттуда — пылающая, раскалённая и готовая стать острым клинком.
Вот чего я хочу, вот чего всегда хотела. Исцелившись, стать новым человеком.
Глава 9
Господь,
храни сердца наши в покое,
как ты хранишь движение планет по их орбитам
и остужаешь хаос, их родивший;
как воли твоей мощь удерживает звёзды от коллапса
и не даёт воде стать прахом, праху — стать водою,
хранишь от столкновений ты планеты
и солнцам не даёшь взорваться —
Так, Боже, ты храни в покое наши души
на вечных их орбитах и не дай им
сойти с путей, указанных тобою.
Этим вечером, даже когда я уже в постели, слова Ханны не выходят у меня из головы: «С тобой не случится того, что случилось с ней! Характер у тебя не тот! Нет у тебя нужной затравки». Конечно, говоря так, она хотела утешить меня, заверить, что со мной всё в порядке, но получилось как раз наоборот. Непонятно почему, но эти слова глубоко обидели меня. В груди болит, словно там ворочается что-то тяжёлое и острое.
Есть и ещё кое-что, чего Ханна не понимает: думы о Болезни, беспокойство и страх при мысли о том, что я, возможно, унаследовала предрасположенность к ней — это всё, что осталось мне от мамы. Болезнь — наше связующее звено.
И больше у меня ничего нет.
Это вовсе не значит, что у меня не осталось никаких воспоминаний о маме. Осталось, ещё сколько! Особенно если учесть, что она умерла, когда я была совсем крохой. Помню, например, вот что: когда выпадал свежий снег, она давала мне пару мисок и посылала на улицу — набрать снега. Когда я возвращалась, мы наливали в снег кленовый сироп и затаив дыхание наблюдали, как он почти моментально застывает янтарными нитями, закручивающимися в причудливые узоры — хрупкие, филигранные, похожие на кружево, только съедобное. Ещё помню, как мы ходили с ней на пляж у Восточного Променада и она всегда напевала что-то весёлое, когда плескалась со мной в воде. Не знаю — может, в то время в этом и было что-то странное. Другие матери учили своих детей плавать. Другие матери окунали своих младенцев в воду, мазали их кремом от загара, чтобы нежная кожа не обгорала, словом, делали всё, что положено заботливым матерям — в соответствии с наставлениями, содержащимися в главе «Для родителей» Книги Тссс.
Но они не пели.
Помню, как она приносила мне тарелки с поджаренным хлебом, когда я болела, и целовала мои царапины, когда я падала и обдирала коленки. Один раз, помнится, я грохнулась с велосипеда и, само собой, разревелась. Мама подняла меня на ноги, обняла и стала утешать; но тут какая-то прохожая тётя ахнула и заявила ей: «Постыдились бы!», а я не поняла, почему это мы делаем что-то стыдное, и заплакала ещё сильней. После этого случая она обнимала и успокаивала меня только тогда, когда никто не видел. На людях же она лишь хмурилась и говорила: «Ничего страшного с тобой не случилось, Лина. Вставай».
А ещё мы устраивали танцы! Мама называла их «танцы с носками». Потому что мы сворачивали ковёр на полу гостиной, потом надевали свои самые толстые носки и принимались носиться по всему дому, скользя по начищенным половицам, словно конькобежцы. Даже Рейчел — и та принимала участие, хотя всегда утверждала, что уже слишком взрослая для всяких там младенческих забав. Мама плотно задёргивала занавеси на окнах, а щели внизу обеих дверей — как с улицы, так и из сада — забивала подушками; потом врубала музыку на всю — и начиналось веселье! Мы хохотали так, что в постель я всегда отправлялась с ноющим животом.
В конце концов я поняла, что она задёргивала занавеси во время наших «танцев с носками», чтобы нас не увидел проходящий по улице патруль, что забивала подушками щели в дверях, чтобы соседи не нажаловались — мол, музыка слишком громкая и смеются слишком весело. Ведь всё это — первые сигнальные звонки deliria. У мамы был кулон в виде серебряного кинжала, который она всегда носила на цепочке вокруг шеи. Этот кулон — военный знак отличия, оставшийся от моего отца, а он в свою очередь унаследовал его от своего отца, моего деда. Так вот, я поняла, почему она всегда прятала цепочку под воротник, когда выходила из дому — чтобы никто его не увидел и не заподозрил что-то неладное. Я поняла, что все счастливейшие мгновения моего детства были коварным обманом чувств. Этого нельзя было делать! Противозаконно и опасно. Мало того — ненормально. У мамы мозги были набекрень, и я, возможно, унаследовала от неё эту придурь.
Впервые в жизни я задалась вопросом: что она чувствовала, о чём думала, когда той ночью шла к краю обрыва и не остановилась, продолжала идти, даже когда под ногами был один лишь воздух? Была ли она напугана? Вспоминала ли о нас с Рейчел? Сожалела ли, что оставляет нас одних в чуждом мире?
Мысли перескочили к отцу. Его я не помню совсем, кроме очень туманного, далёкого образа — две тёплые, натруженные руки и склонившееся надо мной большое лицо. Впрочем, думаю, что это просто воспоминание о портрете, который висел в маминой спальне — на нём был изображён отец со мной на руках. Мне всего несколько месяцев, и он улыбается, глядя в камеру. Конечно, настоящего отца я не помню, не могу помнить. Он умер, когда мне ещё и года не исполнилось. Рак.
В спальне стоит ужасная жара, пышет от стен, душит, гнетёт... Дженни перекатилась на спину, вольготно раскидала руки-ноги поверх одеяла и беззвучно дышит широко открытым ртом. Даже Грейси крепко спит, что-то неясно шепча в подушку. Вся комната пропахла влажным дыханием, мокрой кожей и парным молоком.