— Красивая? — Мадам аттестатор номер один морщит нос. Воздух словно звенит от холодного напряжения, и я соображаю, что сделала огромную ошибку.
Аттестатор в очках наклоняется ко мне:
— Какое интересное определение. Очень интересное. — В этот раз, когда он показывает свои зубы, они напоминают мне изогнутые белые волчьи клыки. — Может быть, вы находите красоту в страдании? Может быть, вы находите наслаждение в насилии?
— Нет-нет, это не так, — тороплюсь я. Пытаюсь собраться с мыслями, но в ушах по-прежнему звучит грохот океана. И с каждой секундой он становится громче и громче. А теперь я могу различить ещё и крики — словно это моя мама докричалась до меня через пространство и время. — Я только хотела сказать... эта история такая печальная... — Я барахтаюсь, мямлю, чувствую, что утопаю — утопаю в этом яростном свете и надвигающемся рёве. Самопожертвование. Хочу сказать что-то про самопожертвование, но слова застревают в глотке.
— Давайте двигаться дальше. — Аттестатор номер один, казавшаяся такой милой, когда предлагала мне воды, сбросила маску дружелюбия. Теперь она разговаривает сугубо по-деловому. — Расскажите-ка нам о чём-нибудь совсем простом. Ну, например, какой цвет вам нравится больше всего.
Одна часть моего мозга — рациональная, рассудочная, логичная часть меня — кричит: «Синий! Скажи синий!». А другая часть меня, прежняя, непокорная прорезает звуковые волны, несётся на гребне всё усиливающегося грохота. — Серый! — вырывается у меня.
— Серый?! — ошеломлённо восклицает четвёртый аттестатор.
Моё сердце падает куда-то в живот. Ну вот, наломала дров. Так и вижу, как цифры моего счёта отматываются обратно, но — поздно, со мной покончено; в ушах стоит шум, он растёт, растёт, словно разревелось бешеное стадо, думать невозможно... Заикаясь, пытаюсь объяснить: — Не серый, нет, не совсем... прямо перед восходом есть такой момент, когда всё небо имеет такой, ну вроде как никакой цвет... не серый, но какой-то такой... беловатый, что ли... и мне он всегда нравился, потому что напоминает... ну, как будто ожидаешь что-то хорошее... вот...
Но они уже не слушают. Они пялятся мимо меня, головы вскинуты, на физиономиях недоумение, словно пытаются выделить знакомые слова из потока иностранной речи. Волна рёва и криков нарастает, и я соображаю, что слышу их наяву. Действительно, люди истошно вопят, и раздается гром, топот, треск, как будто тысячи ног одновременно барабанят в пол. Но есть и ещё что-то во всём этом бедламе — странное не-разбери-поймёшь мычание, вообще не похожее на звуки, которые могут издавать люди.
Я настолько сбита с толку, что всё происходящее кажется мне полной бессмыслицей, нелепым сном. Мадам аттестатор номер один приподнимается со стула со словами: «Что ещё за чёрт?..»
Одновременно Очкастый говорит:
— Сядьте, Хелен. Я пойду посмотрю, что там стряслось.
Но в эту секунду голубая дверь распахивается, и в комнату врывается стадо коров! Настоящих, живых, исходящих пóтом, мычащих коров!
«А ведь и впрямь бешеное стадо!» — думаю я, и на очень короткое мгновение даже переполняюсь гордостью оттого, что так точно определила характер шума.
Но потом я соображаю, что на меня несётся поток очень больших, не помнящих себя от страха животных; ещё немного — и меня попросту растопчут.
Мгновенно бросаюсь в угол и прячусь за операционным столом. Здесь я в полной безопасности. Осторожно высовываю голову — хоть одним глазком взглянуть на то, что творится. Аттестаторы запрыгнули на стол, зажатый между коричневыми и пестрыми боками коров. Мадам вопит во всю мочь своих лёгких, ей вторит Очкарик: «Успокойтесь! Успокойтесь!» — и при этом цепляется за неё, словно утопающий за спасательный круг.
Полный сюр. Головы некоторых коров украшены париками, а на других кое-как напялены прозрачные халаты наподобие тех, который сейчас на мне. На секунду у меня возникает мысль, что я сплю. Может, вообще весь этот день мне только приснился; вот проснусь и обнаружу, что лежу дома в своей постели и сейчас утро моей Аттестации. Но тут я вижу, что на боках у бурёнок написано: «НЕ НА ИСЦЕЛЕНИЕ. НА УБОЙ». Слова наляпаны чернилами как раз над аккуратными клеймами, удостоверяющими, что животные предназначены на убой.
По спине у меня бежит холодок. Всё становится на свои места. Каждую пару лет Изгои — люди, живущие в Дебрях, в диких местах, существующих между цивилизованными городами и поселениями — проникают в Портленд и устраивают акции протеста. Однажды они заявились ночью и на всех дверях, где жили известные учёные, нарисовали красные черепа. В другой раз они проникли в здание центрального управления полиции, откуда координируются действия патрулей и охраны во всём городе, и ухитрились вытащить всю мебель, включая кофейные автоматы, на крышу. Вообще-то это ужасно смешно — и поразительно, особенно если принять во внимание, что штаб-квартира полиции по идее должна быть самым надёжно охраняемым зданием в городе. Люди, живущие в Дебрях, не рассматривают любовь как болезнь и не верят в Исцеление. Они считают его жестокостью. Отсюда и девиз на коровьих боках.
Ага, теперь я понимаю: бурёнки одеты как те, кто проходит Аттестацию. Как будто мы — лишь стадо предназначенного на убой скота.
Коровы понемногу успокаиваются. Они больше не мечутся, просто бродят по лаборатории туда-сюда. Мадам аттестатор размахивает зажатой в ладони планшеткой, пытаясь отогнать бурёнок — мычащих, толкающих стол своими задами и пытающихся пообедать бумагами, рассыпанными по столешнице. Да это же заметки аттестаторов, соображаю я, как раз когда одна корова хватает листок и принимается его жевать. Слава тебе, Господи. Может, эти жвачные слопают все заметки, тогда аттестаторы, глядишь, и позабудут, что я облажалась по полной. Спрятавшись за операционным столом, в безопасности от ужасных тяжёлых копыт, я вынуждена признать, что вся эта катавасия безумно смешна.
И вот тогда я слышу... Непонятно, как мне это удалось, но несмотря на мычание, грохот и крики я слышу у себя над головой смех — короткий, низкий, музыкальный, словно кто-то берёт несколько нот на фортепиано...
Наблюдательная галерея. Там стоит парень и смотрит на бедлам внизу. И он смеётся.
В тот момент, когда я вскидываю на него глаза, его взгляд падает на моё лицо. У меня замирает дыхание, и всё вокруг на мгновение застывает, словно я смотрю на парня через объектив камеры, беру его крупным планом, и весь мир останавливается в этот кратчайший миг между открытием и закрытием затвора.
Волосы у него золотисто-бронзовые, цвета листьев, едва тронутых осенью, а глаза — яркие, тёмно-янтарные. Мгновенно соображаю, что он, конечно же, причастен к тому, что происходит. Он, само собой, из тех, кто живёт в Дебрях, он Изгой. Страх стискивает мне сердце, и я открываю рот, чтобы что-нибудь крикнуть, хоть и не уверена что именно; но как раз в эту секунду он встряхивает головой, и я не в силах выдавить из себя ни звука. А потом он делает кое-что совсем уже немыслимое.
Он мне подмигивает.
Ну наконец-то, сирена! Она взвывает так оглушительно, что мне приходится заткнуть уши руками. Перевожу взгляд вниз: видели ли аттестаторы этого парня? Но они пока ещё развлекаются танцами на столе. Когда я снова вскидываю глаза вверх, его там уже нет.
Глава 5
Наступил на палку — умирает папка.
Провалился в ямку — умирает мамка.
На камень наткнулся — сам чуть не загнулся.
Ты смотри, куда идешь,
Не то всех кругом убьёшь!
В ту ночь мне снова приснился тот же сон.
Я стою на краю белого песчаного обрыва. Земля подо мной плывёт, начинает крошиться, разлетается в пыль и падает, падает, падает на тысячу футов вниз в океан. Волны, покрытые белыми шапками пены, дробятся и плещут с такой яростной силой, что кажется, будто вода кипит. Я не помню себя от страха, боюсь упасть, но почему-то не в силах двинуться ни взад, ни вперёд, хотя и ощущаю, как уходит почва из-под ног: миллионы молекул перестраиваются, распадаются и уносятся ветром в мировое пространство. Я неизбежно, в любую секунду, упаду.
И в тот момент, когда я осознаю, что подо мной больше ничего нет, кроме воздуха, что в следующее мгновение ветер засвистит у меня в ушах, когда я устремлюсь вниз, в воду, — в этот момент волны подо мной на секунду успокаиваются, и под их поверхностью я вижу лицо моей мамы, бледное, распухшее, в синих пятнах... Она смотрит на меня, рот раскрыт, словно в крике, руки широко раскинуты, как будто она хочет обнять меня.
И тогда я просыпаюсь. Всегда в один и тот же момент.
Подушка влажная. В горле саднит. Я плакала во сне. Рядом со мной свернулась калачиком Грейс — одна щёчка плотно прижата к простынке, рот приоткрыт; она тихонько, еле слышно дышит. Каждый раз, когда меня мучают кошмары, Грейси залезает ко мне в постель. Наверно, она как-то умудряется почувствовать, что мне плохо.
Я убираю с её лица свесившиеся на него волосы и вытаскиваю из-под её мягких плечиков пропитанную моим потом простыню. Вот кого мне будет жаль покинуть, когда придётся уйти из этого дома. Нас сблизили общие тайны, мы накрепко связаны ими. Она единственная, кто знает об Оцепенении — состоянии, в которое я иногда впадаю, лежа в постели. Это ощущение чёрного студёного провала, когда заходится дыхание, и я беспомощно хватаю ртом воздух, как бывает у человека, провалившегося в ледяную полынью. В такие ночи — хотя и знаю, что это нехорошо и не допускается законом — я вспоминаю те странные и ужасные слова: «Я люблю тебя», — и пытаюсь почувствовать их вкус у себя на языке, и снова слышу их ритмичную мелодию в устах моей матери.
И конечно, я крепко храню её секрет. Я единственная, кто знает: Грейси не умственно отсталая, не дурочка какая-нибудь. С ней вообще всё в полном порядке. Просто никто, кроме меня не слышал, как она разговаривает. Как-то ночью она забралась в мою постель, а я проснулась очень рано, когда ночные тени на стенах нашей спальни начинают понемногу размываться и исчезать. Грейси лежала рядом со мной и тихонько хныкала в соседнюю подушку. Она засунула одеяло в рот, так что я с трудом расслышала, что она говорит, и твердила одно и то же слово: «Мамочка, мамочка, мамочка...» — словно хотела прогрызться к нему сквозь одеяло, словно это слово душило её во сне. Я обвила её руками, прижала к себе, и через некоторое время, показ