— Бодритесь, господин Проспер Бертоми! — обратился к нему этот господин. — Если вы действительно невиновны, то это вам поможет!
Проспер в удивлении остановился. Он хотел ему что-нибудь ответить, но господин этот скрылся.
— Кто это? — спросил он у конвойного.
— Как! Вы его не знаете? — ответил конвойный в глубоком удивлении. — Да ведь это господин Лекок, сыщик!
— Что же это за Лекок?
— Это человек, с которым тягаться еще никто не вышел носом! Ему все известно! Если бы вы попали к нему, а не к этому сахару-медовичу Фанферло, то ваше дело было бы уже давно решено. Ему за ним не угнаться! А точно мне показалось, что вы с ним знакомы?
— Пока сюда не попал, я его ни разу не встречал.
— Да в этом вовсе и нет надобности. Никто на свете не видал господина Лекока в настоящем виде. Сегодня он один, а завтра — другой. Сегодня черный, а завтра — рыжий. То он молодой, а то — столетний старикашка. Да взять хоть бы меня! Ведь как он меня проводит! Подходишь к чужому, что, мол, ему угодно, а глядь — это он! Да если бы мне сейчас сказали, что вы — это он, я и тогда поверил бы: очень возможно! Ах, что только он из себя не выделывает!..
В это время они вошли в галерею судебных следователей.
На этот раз Просперу не пришлось дожидаться очереди на позорной скамье: его поджидал сам следователь. Нетрудно догадаться, что свидание отца с сыном устроил сам Партижан: ему нужно было угадать душу обвиняемого. Он был убежден, что между отцом, этим человеком редкой честности, и его сыном, обвиненным в воровстве, должна была произойти раздирающая душу сцена, и он думал, что эта сцена сломит упорство Проспера. Каково же было его удивление, когда он увидал кассира выступающим гордой поступью, с твердым и уверенным взглядом, но без всякого вызова или бравирования положением.
— Ну что же, вы решились? — спросил он его тотчас же.
— Невиновному не на что решаться, — отвечал обвиняемый.
— Значит, тюрьма оказалась для вас плохой советницей? Вы забыли, что только искренность и раскаяние могут заслужить для вас прощение у судей?
— Я не нуждаюсь ни в помиловании, ни в прощении.
Партижан сделал жест досады. Он немного помолчал и потом вдруг неожиданно спросил:
— А куда девались триста пятьдесят тысяч франков?
Проспер покачал печально головой.
— Ах, если бы это знать! — отвечал он просто. — Тогда бы я находился не здесь, а на свободе.
— Значит, вы упорно стоите на своем? Вы продолжаете обвинять вашего патрона?
— Его или кого-нибудь другого.
— Виноват!.. Только он один, понимаете ли, один только он знал слово. Был ли ему интерес обворовывать самого себя?
— Я долго искал этот интерес и не мог найти его.
— Отлично! Этот интерес имели только вы! Украли вы!
Партижан говорил так, точно был убежден в этом, на самом же деле он сомневался. Оставалось только последнее средство — это огорошить обвиняемого, который своим спокойствием и решимостью защищаться до конца попортил ему столько крови.
— А ну-ка, скажите, сколько денег вы потратили в этом году? — задал он вопрос, едва сдерживая себя от гнева.
Просперу не нужно было для этого ни воспоминаний, ни счетов.
— Извольте, — тотчас же ответил он. — Обстоятельства были настолько исключительны, что я достаточно-таки порастряс свои деньги: я потратил их около пятидесяти тысяч франков.
— Откуда же вы их взяли?
— Прежде всего у меня было двенадцать тысяч франков, доставшиеся мне по наследству от матери. Затем я получил от господина Фовеля жалованье и за участие в прибылях предприятия четырнадцать тысяч франков. Восемь тысяч я выиграл на бирже. Остальное я взял взаймы, состою должным в этой сумме и могу уплатить ее немедленно из тех пятнадцати тысяч, которые имею на текущем счету у господина Фовеля.
— А кто вам давал взаймы?
— Рауль Лагор.
Этот свидетель, отправившийся путешествовать, как нарочно, в день кражи, не мог быть допрошен.
— Хорошо, — сказал Партижан. — Поверю вам на слово. Объясните мне теперь, почему вы, вопреки формальным приказаниям вашего патрона, взяли из банка деньги накануне, а не в самый день платежа?
— Господин Кламеран дал мне знать, — отвечал Проспер, — что для него будет приятно и даже полезно получить свои деньги именно рано утром. Если вы допросите его, он подтвердит вам это. С другой стороны, я знал, что явлюсь на службу несколько позднее обыкновенного.
— Господин Кламеран ваш друг?
— Нисколько. Наоборот, я должен сознаться, что чувствую к нему необъяснимое отвращение, — я заявляю об этом. Он очень близок с Лагором.
— Как вы провели вечер накануне преступления?
— По выходе со службы, в пять часов, я взял билет на Сен-Жерменском вокзале и поехал в Везине на дачу к Раулю Лагору. Я отвез ему полторы тысячи франков, которые он ожидал от меня, но, не застав его дома, я вручил их его лакею.
— А вам не сказали там, что господин Лагор отправляется в путешествие?
— Нет. Я даже не знаю сейчас, в Париже он или нет.
— Отлично. Что вы делали затем?
— Я вернулся в Париж и обедал в ресторане с одним из приятелей.
— А потом?
Проспер помедлил.
— Вы молчите, — обратился к нему Партижан. — Тогда позвольте мне рассказать вам, как вы проводили ваше время. Вы возвратились к себе на улицу Шанталь, оделись и отправились на вечеринку к одной из тех дам, которые называют себя артистками, но только позорят свои театры, получая от них в жалованье гроши, а тем не менее заводя себе экипажи и лошадей. Вы были у мадемуазель Вильсон!
— Совершенно верно.
— У мадемуазель Вильсон идет большая игра?
— Иногда.
— В таких компаниях вы — свой человек. Не были ли вы замешаны в одной скандальной истории, имевшей место у одной из дам такого сорта по фамилии Кресченди?
— Я фигурировал только в качестве свидетеля, будучи очевидцем шулерства.
— Значит, игра велась не без шулеров! Вы у мадемуазель Вильсон не играли в баккара? Не проиграли ли вы там тысячу восемьсот франков?
— Виноват, господин следователь, — всего только тысячу сто франков.
— Пусть будет так. Утром в день преступления вы уже заплатили тысячефранковый билет.
— Да.
— Кроме того, пятьсот франков у вас было в письменном столе и четыреста оказалось в вашем кошельке в момент вашего ареста. Таким образом, в ваших руках в течение каких-нибудь двадцати четырех часов обернулось четыре тысячи пятьсот франков…
Проспер не оробел, но был поражен. Он не сомневался в могуществе парижской тайной полиции, но такие обширные сведения, добытые в такой короткий срок, поставили его в тупик.
— Ваши сведения совершенно достоверны… — сказал он наконец.
— Откуда вы взяли эти деньги, когда накануне только не могли их уплатить? — продолжал допрос Партижан.
— При участии одного биржевого маклера я продал кое-какие ценные бумаги на сумму около трех тысяч франков. Кроме того, я взял из кассы в счет своего жалованья две тысячи франков. Мне нечего скрывать от вас.
— А если вам нечего скрывать, то почему же вот эта самая записка, — и Партижан показал записку к Жипси, — так таинственно была передана вами одному из ваших сослуживцев?
На этот раз удар был нанесен метко. Под взглядом следователя Проспер опустил глаза.
— Я думал… — пробормотал он. — Я хотел…
— Вы хотели скрыть свою любовницу!
— Да! Да, это верно! Я знал, что при обвинении такого человека, как я, все мои слабые стороны, все мои малейшие недостатки будут раздуты в тяжкую преступность.
— Иначе говоря, вы поняли, что присутствие у вас женщины даст большие поводы к вашему обвинению. Вы живете с этой дамой?
— Я еще молод, господин судебный следователь…
— Довольно! Человек, хоть сколько-нибудь уважающий себя, не станет жить с такою дрянью. Значит, вы настолько пали, что снизошли до нее.
— Милостивый государь!..
— Вероятно, вы знаете, что это за дама?
— Госпожа Жипси до знакомства со мной была учительницей. Она родилась в Порто и приехала во Францию вместе с одной португальской семьей.
Следователь пожал плечами.
— Ее имя вовсе не Жипси, — сказал он. — Она никогда не была учительницей и никогда не была родом из Португалии.
Проспер хотел возражать, но Партижан раскрыл лежавшее перед ним дело и начал читать.
— Вот послушайте, — сказал он. — Пальмира Шокарель, родилась в Париже в тысяча восемьсот сороковом году от Жака Шокареля, приказчика из похоронных процессий, и от его жены Каролины. Двенадцати лет Пальмира Шокарель была помещена в учение к башмачнику и оставалась у него до шестнадцати. Далее за целый год справок о ней не имеется. Семнадцати лет она поступила в качестве горничной к супругам Домбас, занимавшимся бакалейной торговлей на улице Сен-Дени, и прожила у них три месяца. За этот год она переменила восемь или десять мест. В пятьдесят восьмом году она поступила уже в качестве бонны к одному торговцу веерами в пассаже Шуазель. В конце этого года девица Шокарель поступила на службу к госпоже Нюнэ и отправилась с нею в Лиссабон. Сколько времени она оставалась в Португалии и что там делала? Об этом у меня сведений нет. Наконец в шестьдесят первом она снова появилась в Париже, но тотчас же и была посажена на три месяца в тюрьму. Свое имя — Нина Жипси — она действительно привезла с собой из Португалии.
— Но я вас уверяю… — хотел было возразить Проспер.
— Да, я понимаю, — продолжал следователь, — что эта история гораздо менее романтична, чем та, которую она рассказала вам сама. Ну-с, по выходе Пальмиры Шокарель, или так называемой Жипси, из тюрьмы мы теряем ее из вида, и находим ее вновь только через полгода пристроившейся к некоему приказчику Кальдасу, который пленился ее красотой и устроил ей меблированную квартиру недалеко от Бастилии. Она жила с ним и носила его имя до тех пор, пока не сошлась с вами. Слышали ли вы когда-нибудь об этом Кальдасе?
— Ни разу в жизни…
— Этот несчастный был так в нее влюблен, что, когда она бросила его, сошел с ума от печали. А это был человек полный энергии, неоднократно клявшийся при всех, что убьет того, кто у него ее похитит. Можно полагать, что с тех пор он уже покончил самоубийством. По уходе девицы Шокарель он распродал обстановку и скрылся неизвестно куда. Несмотря на все усилия, найти его не удалось. Вот женщина, с которой вы живете и ради которой вы совершили воровство!..