Дело Артамоновых. По Союзу Советов. В. И. Ленин — страница 68 из 89

кажется, в 1923 году, а причиной пожара был поджог, учиненный агентами белогвардейцев. Он считает себя человеком, который в деле строительства осведомлен лучше всякого ученого инженера, и не любит инженеров.

— Мешают только. Все меряют. Сами себе, значит, не верят, — ворчит он.

Он — привычный пьяница. Ему уже за шестьдесят, но недавно он выразил желание жениться. Это повело к тому, что «братия» пригрозила: не будем пускать в церковь. Убоясь отлучения от церкви, он решил: нельзя одну запрягать — на перекладных поеду.

На щекотливые вопросы о «братии», о боге он отвечает нечленораздельным мычанием, неопределенными жестами и подмигивая.

— Начальство — свое дело делает, я — свое, — ворчит он. — Начальство меня понимает.

Начальство относится к нему благодушно и, видимо, ценит его работу. Есть в этом благодушии ирония, но она не обидна, да едва ли строитель и чувствует ее.

За обедом он крепко напился, ему стало жарко, он снял толстый серый полукафтан, и на спине его, на ситцевой рубахе, я увидел бархатный квадрат — «нараменник», по бархату шелками вышиты крест, трость, копие и — вязью — слова:

«Язвы господа моего Христа ношу на теле моем».

Когда монаха фотографировали, он, хотя и пьяный, все-таки попробовал принять позу героическую. Это не очень удалось ему.

Соловецкие монахи любят выпить, вот в доказательство этого два «документа»:

НАЧАЛЬНИКУ СОЛОВЕЦКИХ ЛАГЕРЕЙ ОГПУ

Группы монахов б. Соловецкого монастыря, смиренных Трефилова, Полежаева, Мисукова, Некипелова, Казицына, Челпанова, Сафонова, Катюрина, Самойлова, Немнонова, Белозерова и других


ПОКОРНЕЙШЕЕ ЗАЯВЛЕНИЕ

Припадая к Вашим стопам, мы, монахи б. Соловецкого монастыря, ввиду приближения праздника Пресвятой Троицы и так как двунадесятые праздники по старо-христианскому и церковному обычаю не могут быть праздниками без виноизлияния, просим Вас разрешить выдать нам для распития и услаждения 20 литров водки, в чем и подписуемся.

22 июня 1929 г.

(подписи)


НАЧАЛЬНИКУ СОЛОВЕЦКИХ ЛАГЕРЕЙ

Группы монахов бывшего Соловецкого монастыря: Коганева А. П., Берстева Г. Д., Лопакова М. А., Пошникова Акима и других


ПОКОРНЕЙШЕЕ ЗАЯВЛЕНИЕ

Припадая к стопам Вашим, смиренно просим разрешить нам, ввиду предстоящего праздника св. Троицы, получить из Вашего склада некоей толики винного продукта, сиречь спирта. Причина сему та, что завтра, 23 сего июня, будет двунадесятый день святыя Троицы и в ознаменование такового согласно священным канонам церкви надлежит употребление винное. Всего надо 8 литров.

к сему подписуемоси

монах Антоний М., Мих. Лопаков, монах Геласий.

22 июня.


Хороший, ласковый день. Северное солнце благосклонно освещает казармы, дорожки перед ними, посыпанные песком, ряд темно-зеленых елей, клумбы цветов, обложенные дерном. Казармы новенькие, деревянные, очень просторные; большие окна дают много света и воздуха. Время — рабочее, людей немного, большинство — «социально опасная» молодежь, пожилых и стариков незаметно. Ведут себя ребята свободно, шумно.

Я приехал сюда с Матвеем Погребинским, организатором трудовых коммун, автором книжки о Болшевской коммуне, человеком неисчерпаемой энергии и превосходным знатоком мира «социально опасных». Ребята знают, что он явился набирать несколько сотен человек в Болшевскую трудкоммуну: товарищи, работающие там, сообщили им, что коммуна растет, нуждается в людях…

На крыльце одной из казарм стоит весьма благообразный старик. Сухое «суздальское» лицо его украшено аккуратной бородкой, на нем серый легкий пиджак, брюки в полоску, рубашка с отложным воротником, темный галстук. Ботинки хорошо вычищены. Он похож на «часовых дел мастера», на хозяина галантерейного магазина, — вообще на человека «чистой жизни».

— Фальшивомонетчик? — тихонько спрашиваю.

— Нет.

— Экономический шпионаж?

— Профессиональный вор. Начал с двенадцати лет, теперь ему шестьдесят три. Через несколько месяцев кончается срок.

Старик вежливо приветствует, независимо осматривая меня и моего сына. Знакомлюсь с ним, спрашиваю: что он будет делать, кончив срок?

— У меня — своя судьба, своя профессия, — охотно и философски просто отвечает он.

Серые, холодные глаза, круглые, точно у хищной птицы, бесцеремонно и зорко осматривают меня, моего сына, секретаря. Стоит он твердо, сухое тело его стройно и, должно быть, крепко.

— Трудно вам здесь?

— Нет. По возрасту не подлежу назначению на тяжелые работы.

И, улыбаясь остренькой улыбкой, прибавляет:

— А если ошибся — плати! Так положено…

Погребинского тесно окружила молодежь. Он носит рыжую каракулевую шапку кубанских горцев, и «социально опасные» зовут его — «Кубанка». Он говорит с ними на «блатном» языке тем же грубовато дружеским и шутливым тоном, как и они с ним. Старик, прислушиваясь к его беседе, вполголоса сообщает мне:

— Со шпаной этой, конечно, нелегко жить. Не на воле, где на них у нас управа есть. И побеседовать не с кем. Мелкота все. А я, знаете, работал крупно. Может, помните, еще до войны, писали в газетах о краже у Рейнбота, московского градоначальника? Моя работа. А также у банкира Джамгарова, у графа Татищева… Все — я…

Усмехаясь, поглаживая бородку, он продолжает вспоминать «дней былых опасные забавы, шум успехов и улыбки славы».

— У Рейнбота засыпался. Выскочил он в ночном дезабелье, с реворвером в руках, присел за кресло, кричит и сует реворвер в воздух, а реворвер — не стреляет! Не заряжен был, или предохранитель не открыт, или другое что, — не стреляет! Ну, конечно, на крик прибежали…

Он вздохнул и поморщился, но тотчас снова расцвел.

— Смешно было смотреть на него: спрятался, кричит. А ведь военный и даже градоначальник. Неожиданность, конечно! Неожиданность всякого может испугать, — поучительно добавляет он…

— А знаешь, Медвежатник у нас, в Болшеве.

— У-у вас?

— Ну да!

Старик вырос, выпрямился еще более, лицо его покрылось бурыми пятнами, несколько секунд он молчал, открыв рот, ослепленно мигая, молчал и шарил руками около карманов брюк, как бы вытирая ладони. Было ясно, что он не верит, изумлен. Потом, сухо и сипло покашливая, вытянул лицо, щеки его посерели, он заговорил, всасывая слова:

— Ах, сволочь! Ссучился? Ах, сука! Такой суке — нож в живот! Повесить его надо, мерзавца! Ах ты…

Я отошел прочь. В памяти остались холодные зрачки, покрасневшие белки хищных глаз и на губах кипящая слюна. Сколько мальчишек воспитал ворами, а может быть, и убийцами этот человек за пятьдесят лет его работы, сколько людей он толкнул в тюрьмы!


Сижу в казарме. Часы показывают полночь, но не веришь часам; вокруг — светло, дневная окраска земли не померкла, и на бледно-сером небе — ни одной звезды. Здесь белые ночи еще призрачней, еще более странны, чем в Ленинграде, а небо — выше, дальше от моря и острова.

Широкая дверь казармы открыта, над койками летает, ластится свежий солоноватый ветерок, вносит запах леса. Большинство обитателей спят, но десятка три-четыре собрались в углу вокруг Погребинского. Ясно, что он пользуется широкой популярностью среди этих людей; они хорошо знают обо всем, что он делает, они доверяют ему и не стесняются с ним. На его вопросы отвечают:

— Ты — «свой», сам знаешь!

Биографии ребят однообразны: война и голод, «беженство» и сиротство, беспризорность, встреча с такими воспитателями юношества, как старый вор, неудачно пытавшийся «поработать» в квартире московского градоначальника. Выспрашиваю ребят, ближайших ко мне:

— Трудно вам здесь?

— Не легко.

— Прямо говори — тяжело! — советует другой.

Жалуются довольно откровенно, однако единогласия нет: то один, то другой «вносят поправки».

— Все-таки не тюрьма!

С ним соглашаются:

— Это — да!

И снова начинается «разнобой».

— На торфу тяжело работать.

— Там паек выше зато…

— Работаем по закону — восемь часов.

— Трудно осенью, на лесоразработках.

— На торф бандитов посылают теперь.

— Грамоте учат.

Человек, должно быть, не очень расположенный к наукам, говорит, вздыхая:

— Хочешь не хочешь — учись!

Эти слова тотчас вызывают эхо:

— Теперь дуракам — отставка!

По внешности — все это люди возраста от двадцати до тридцати лет. Дегенеративные лица не часты. Конечно, есть хитренькие, фальшивые улыбочки в глазах, есть подхалимство в словах, но большинство вызывает впечатление здоровых людей, которые искренно готовы забыть прошлое, добиться «квалификации». Спрашиваю костлявого, угловатого парня с темным старческим лицом, сколько ему лет.

— Восемнадцать, — говорит он неожиданно звучным голосом, а его сосед, круглолицый весельчак, торопится сообщить:

— Он с восьми лет пошел в игру.

Чувствуется, что многие решительно отмахнулись от своего прошлого и не любят говорить о нем, а если говорят о себе, то как о людях уже чужих, о людях, которых обманули. Почти каждый вставляет в речь «блатные словечки», и порою не совсем ясно, что хочет сказать человек, а иногда фраза звучит как будто двусмысленно. Но, как всегда и везде, то и дело сверкают афоризмы. Вот за спиной моей спорят вполголоса:

— Шкуру дерут…

— Кто дерет? Своя рука.

— Не зря называется: рабоче-крестьянская…

— Н-ну… Для своей — тяжела.

— А чья?

Бойкий голосок говорит:

— Тонкая кожа — ценой дороже.

Около кричат:

— Споем, ребята!

Начинают петь «Гоп со смыком» — песню о воре, который всю жизнь пил и умер со стаканом водки в руке. Песня не ладится и мешает беседовать. Пробуют плясать, но и это не выходит. Мой сосед, крепкий, мускулистый парень, говорит, как бы извиняясь:

— Плясуны у нас есть хорошие, да спят!

Спрашиваю: любит ли он читать и что читает? Он говорит, что здесь в библиотеке интересных книг мало, а вот «на воле» он читал Марка Твена.