Дело Бейлиса и миф об иудейском заговоре в России начала XX века — страница 22 из 47

Грузенберг и Марголин относились друг к другу с огромным уважением, но их взгляды на тактику, которой надлежало придерживаться в этом деле, существенно расходились. Марголин выступал за активную защиту на всех фронтах — на публике и за кулисами. Грузенберг такой позиции не одобрял. Серьезные расхождения между ними, вероятно, объяснялись разницей в их судьбах и в отношении к собственному еврейству. Грузенберг был настолько русским, насколько им мог быть еврей, не перешедший в православие. Он родился в 1866 году в украинском городе Екатеринославе (нынешнем Днепропетровске), но вырос в Киеве, откуда переехал в Петербург ради адвокатской практики. На протяжении всей жизни он с большой любовью относился к русскому языку и культуре. (Его воспоминания, написанные через несколько десятилетий после процесса, начинаются словами: «Первое слово, которое дошло до моего сознания, было русское».) К еврейской культуре он подобной привязанности не испытывал, не говорил на идише и практически не получил религиозного образования. И хотя никогда не отрекался от своего еврейства, он не ощущал связи с еврейским народом, а религиозность вызывала у него отторжение из‐за ее «театральности».

В отличие от него, Марголин так охарактеризовал свои ранние годы:

Еврейская среда, синагога, русский язык и русская школа, украинская деревня, украинская песня… И долго, мучительно долго метался я в исканиях всех этих восприятий и ощущений.

Отцу Марголина лучше удалось выдержать баланс между просвещением и религией. Сын учился в русской гимназии, но семья строго соблюдала еврейские обычаи; Марголин изучал иврит и в тринадцать лет, по достижении возраста бар-мицвы, прочел в синагоге отрывок из Торы. В то же время он испытывал глубокую привязанность к родному Киеву и Украине. К зрелому возрасту он уже разрешил свои внутренние противоречия, и его культурные ориентиры сосуществовали в гармоничном единстве. В отличие от Грузенберга, в роли современного еврея он чувствовал себя вполне комфортно.

Грузенберг боролся за права евреев в строгих рамках, очерченных профессией. Его оружием был, по его выражению, «железный хлыст закона», которым он умело владел. Марголин был энтузиастом по натуре. Закон составлял лишь один из инструментов в его арсенале. Он все больше укреплялся в мысли, что Менделю Бейлису нужна не просто защита. Недостаточно было показать, что обвиняемый не виновен — надо было найти действительных виновников. Марголин задумал найти настоящих убийц.

Вера Чеберяк не знала о плане Марголина, но у нее имелось достаточно причин чувствовать себя загнанной в угол. В прессе, поддерживавшей Бейлиса, не прекращались насмешки в адрес Чеберяк; ее имя стало синонимом злодейства. (Газета «Киевлянин» с легким сарказмом называла Веру Чеберяк «женщиной известной репутации».) Теперь, когда большая часть ее шайки находилась в тюрьме или под надзором полиции, она утратила способность запугивать. Люди охотно давали против нее показания. Она находилась под следствием по обвинению по меньшей мере в четырех преступлениях, включая кражу, укрывательство краденого и подделку, и боялась, что ее друзья — если они вообще когда-либо были таковыми — пойдут в полицию и расскажут о других ее преступлениях.

Больше всего Чеберяк опасалась, как бы не всплыло что-либо, позволяющее связать ее с убийством Андрея. Правда, ее главный враг, Красовский, срок назначения которого в Киев истек, вернулся в город Ходорков, на свое постоянное место. Красовский не хотел продолжать вести это дело. Он не хотел видеть невиновного за решеткой, дело не сулило ему ничего, кроме неприятностей. Однако, полагая, что с его отъездом интриги против него прекратятся, он ошибался. Пройдет еще несколько месяцев, и его снова втянут в это дело, причем он вынужден будет бороться не только за свободу Менделя Бейлиса, но и за свою собственную. А пока он мог вернуться домой, на тихую работу в провинции.

Околоточный надзиратель Евтихий Кириченко, способный протеже Красовкого, продолжал заниматься этим делом и тщательно искал улики против Чеберяк. Кириченко не мог отделаться от зловещего впечатления, какое произвело на него выражение ярости и страха на лице Чеберяк при упоминании имени Андрея во время допроса ее сына Жени. Кириченко начал обходить места, где они уже бывали вместе с Красовским, повторно опрашивая людей в поисках новых улик. Через несколько недель он обнаружил потенциального свидетеля преступления.

Зинаида Малицкая проживала прямо под квартирой Чеберяк в доме номер сорок на Верхней Юрковской улице. Кириченко сам наблюдал вражду двух женщин, когда Чеберяк набросилась на Малицкую за то, что та дразнила ее во время обыска в ее доме. Тогда Малицкая только сказала следователю, что Чеберяк — «женщина подозрительная» и что она, без сомнения, когда-нибудь попадет на каторгу. Кириченко не давало покоя чувство, что Малицкая знает больше, чем говорит. Десятого ноября он снова начал ее расспрашивать. В этот раз она рассказала, что утром за несколько дней до обнаружения тела Андрея слышала наверху подозрительный шум.



Планировка квартиры Малицкой, находившейся на первом этаже и примыкавшей к казенной винной лавке, где она работала сиделицей, в точности совпадала с планировкой в квартире Чеберяк: прихожая, кухня, маленькая комната слева, еще одна маленькая комната справа и комната побольше в дальней части помещения. По словам Малицкой, ей не составляло труда определить, из какого места исходит звук любого шага над ней. В то мартовское утро, о котором идет речь, около одиннадцати часов, когда в лавке не было покупателей, Малицкая ненадолго отошла в свою квартиру. Она услышала, как наверху, у Веры Чеберяк, хлопнула входная дверь, затем шорох шагов у двери. Малицкая утверждала, что различает шаги всех Чеберяков, поэтому уверена, что у двери стояла Вера Чеберяк. Вот что Малицкая рассказала дальше:

Я ясно услышала легкие детские быстрые шаги по направлению к двери, ведущей из залы большой комнаты в маленькую комнату, направо от передни. Затем раздались быстрые шаги взрослых человек по направлению к той двери, к которой были слышны детские шаги. Вслед за этим я ясно услышала сначала детский плач, затем писк. И наконец какую-то возню. Я и тогда думала, что в квартире Чеберяковой что-то необычное и что-то странное.

Малицкая несколько месяцев ждала, прежде чем рассказать свою историю. По ее словам, она боялась Чеберяк и надеялась, что полиция и так в конце концов разберется, но муж сказал ей, что она обязана сообщить все, что ей известно. Фененко показалось, что Малицкая заслуживает доверия, и его уверенность, что за убийством Андрея стоит Чеберяк и ее шайка, только укрепилась.

Место в «монастыре», камере номер девять, дорого стоило Бейлису. В камере было куда менее людно — всего четырнадцать человек, сокамерники были не такими грубыми, а условия жизни выгодно отличались от камеры номер пять. Чувство нависшей угрозы прошло, и у Бейлиса даже появился друг — Иван Козаченко, худощавый тридцатилетний мужчина, с которым у него было много общего. Козаченко рассчитывал на оправдательный приговор, а значит, мог оказать ему услугу на свободе. Пока же Козаченко вызвался тайком передавать от него на волю письма: по его словам, это делал за плату один из надзирателей. Бейлис не мог поверить своему счастью, а верить ему и правда не следовало: Козаченко был полицейским осведомителем.

Его поместили в одну камеру с Бейлисом по распоряжению подполковника Иванова, помощника начальника киевских жандармов, участвовавшего в расследовании убийства Ющинского. Впоследствии некоторые современники тех событий и историки пришли к выводу, что подполковник Иванов с самого начала задался целью сфабриковать улики против Бейлиса. В действительности здесь вмешался случай. На данном этапе Иванов честно вел расследование. В виновность Бейлиса он не верил. Подсадив к нему осведомителя, можно было разве что содействовать его оправданию (хотя Иванов и не ставил себе такой цели). Но все обернулось иначе.

Вначале Бейлис передал через Козаченко маленькую записку жене, написанную по-русски другим заключенным, так как Бейлис по-русски писал с большим трудом. Затем, собираясь выйти на свободу, Козаченко предложил Бейлису собственноручно подписать более длинное письмо, в котором тот просил жену вознаградить Козаченко за его помощь и вообще доверять ему как другу. Взяв карандаш, Бейлис нацарапал внизу страницы приписку на корявом русском: «Я Мендель Бейлис не беспокойся на этот человек можно надеичи так как и сам». Когда Козаченко настало время уходить, Бейлис заплакал и умолял его сделать хоть что-нибудь, чтобы вытащить его из тюрьмы. Козаченко твердо обещал помочь.

Это письмо он не собирался передавать властям, рассчитывая получить от семьи Бейлиса деньги за мнимую помощь, тем более что Бейлис даже предлагал оплатить его счет за адвоката. Но на выходе из тюрьмы Козаченко предупредили, что, согласно правилам, его должны обыскать. Пришлось признаться надзирателю, что у него есть письмо для семейства Бейлиса.

Козаченко любил сочинять небылицы и лгал очень убедительно; даже соседи по камере номер девять поверили, что он когда-то служил в полиции. Почему он поступил так, как поступил, неизвестно, но, возможно, его поведение объясняется просто: он всеми фибрами души ненавидел евреев. Когда ему преградили выход из тюрьмы и велели давать объяснения по поводу контрабандного письма, в сознании Козаченко, по всей видимости, слились страх и ненависть.

Послание может показаться безобидным, пояснил он, но на самом деле это рекомендательное письмо, которое он должен вручить еврейской клике, призванной помешать следствию. Его немедленно отправили на допрос к следователю Фененко. Там Козаченко сделал заявление: Бейлис поручил ему отравить двух свидетелей — фонарщика Шаховского и человека по прозвищу Лягушка. «Я изъявил свое согласие, — сказал Козаченко, — но, конечно, этого не сделал бы, так как не хочу, чтобы жид пил русскую кровь…» Бейлис, по словам Козаченко, велел ему расправиться со свидетелями, подмешав стрихнин в водку.