К концу первого заседания, продолжавшегося до позднего вечера, стало ясно, сколь утомительным будет процесс. Вера Чеберяк несколько раз теряла сознание, от голода стало плохо некоторым детям (в суде не позаботились распорядиться о том, чтобы их покормить). Бейлис вспоминал, что к тому моменту, когда его увели из зала суда, он сам «был близок к обмороку от однообразия и усталости».
На следующее утро поездка Бейлиса из тюрьмы в суд вызвала гораздо меньше возбуждения в горожанах, чем накануне. Толпа схлынула, и в маленькое окошко кареты Бейлис мог видеть лишь череду типичных для Киева и других городов Российской империи двух- и трехэтажных домов, отштукатуренных и выкрашенных в светлые тона: желтый, голубой, зеленый, красный, розовый. Наконец карета остановилась у здания суда, имевшего форму неправильного многоугольника и сложенного из блеклого кирпича. Конвойные провели Бейлиса в одну из непримечательных дверей, вверх по лестнице, а затем по длинным слабо освещенным коридорам.
В российских судах ни обвинению, ни защите не давали делать перед началом процесса никаких заявлений. Вместо этого зачитывали обвинительный акт. Текст зачитал один из помощников председателя — громко и отчетливо, после чего председатель, судья Болдырев, повернулся к Бейлису и спросил: «Признаете ли себя виновным в том, что по предварительному соглашению с другими, не обнаруженными следствием лицами, с обдуманным заранее намерением, из побуждений религиозного изуверства, для обрядовых целей лишить жизни мальчика Андрея Ющинского, 12 марта 1911 года… связав [ему] руки и зажимая ему рот, умертвили его… нанеся ему колющим орудием сорок семь ран на голове, шее, и туловище, причинив ранение мозговой оболочки, печени, правой почки, легких и сердца, каковые повреждения, сопровождаясь тяжкими и продолжительными страданиями, вызвали почти полное обескровление тела Ющинского?»
Бейлис ответил: «Нет. Не виновен. Живу честным трудом. Служу. Содержу жену, пятерых детей… Ничего этого не было…» Болдырев перебил его, сказав, что не время давать объяснения, но позже он сможет высказаться и даже имеет право задавать вопросы свидетелям.
Первой допрашивали мать Андрея Александру Приходько, женщину лет тридцати пяти, с длинной косой. Ее показания произвели гнетущее впечатление. «Андрюша был незаконный. Вы его любили так же, как и этих [от мужа] детей?» — спросил прокурор. «Больше всех», — ответила Александра. Примечательно, что Олимпиада Нежинская, бабушка Андрея со стороны матери, отказалась говорить что-либо против евреев. Прокурор спросил Олимпиаду: «А вы не обращали внимания на то, что он дружил с еврейским мальчиком?» — «Нет», — ответила та. Говорила ли она полиции, что, «может, евреи его убили»? Ответ на этот вопрос тоже был отрицательным.
Показания первых свидетелей не имели никакого отношения к обвинению против Менделя Бейлиса. Странное положение подсудимого, на которого никто не обращал внимания, отмечали многие. По словам Степана Кондрушкина, коллеги Набокова по «Речи», можно несколько часов или даже весь день просидеть в зале суда, так и не поняв, кого же судят. Один из полицейских чиновников, отправлявших ежедневные рапорты, писал: «Процесс производит странное впечатление: в течение трех дней Бейлисом никто не интересуется».
Особый интерес в первые несколько дней суда представляли показания полицейских, которые мялись, пытаясь объяснить свои неправомерные действия на месте преступления. Как отмечали многие очевидцы, порой казалось, что судят именно киевскую полицию. Мать, отчим и бабушка Андрея подробно рассказывали о мучительных неделях, пережитых ими по вине Мищука и Красовского. Обвинение туманно намекало на некий еврейский заговор, сбивший полицию с толку.
Друзья Андрея и его школьные товарищи, от застенчивости заикаясь и теребя брюки или края курток, вспоминали о мальчике. Гершик Арендер вспомнил, как Андрюша делился с ним мечтами о своем настоящем отце. Рассказал также, что однажды подарил другу игрушечное ружье, стрелявшее порохом и даже настоящими пулями (слепленными вручную из расплавленного свинца). Во время перекрестного допроса отца Гершика Грузенберг указал на то, что на улицах Слободки русские дети часто играли с еврейскими. «И не случалось, чтобы потом они пропадали?» — спросил он. Свидетель ответил, что, разумеется, нет.
Обвинителей заинтересовал старый еврей Тартаковский, жилец Арендеров, который, по слухам, был сокрушен смертью Андрея. Одинокий пожилой человек привязался к мальчику, а после его убийства был вне себя от горя. Несчастный старик вскоре умер, подавившись костью за обедом, но обвинители намекали, что и здесь не обошлось без еврейских козней.
Зарудный постоянно вмешивался с возражениями и добился желаемого эффекта. Виппер, государственный обвинитель, пытался выдержать язвительный и высокомерный тон, но постоянно нервничал, выходил из себя, даже терялся. Наоборот, Шмаков — тучный, медлительный — не утратил присущей ему саркастичности.
Утром третьего дня горожане осаждали киевские газетные киоски. Наиболее сенсационное событие первых дней процесса произошло не в зале суда, а вне его — на первой полосе газеты «Киевлянин» ее редактор Василий Шульгин опубликовал статью, в которой в пух и прах разнес обвинение. Экземпляров хватило не всем. Продавцы газет изрядно поживились: покупатели платили рубль только за то, чтобы прочитать текст, стоя у киоска. Защита успела купить выпуск за три рубля. Вскоре цена подскочила до пяти. К вечеру правительство изъяло тираж номера, и его стали продавать по пятнадцать рублей.
Шульгин — одна из самых интригующих фигур в деле Бейлиса: блестящий журналист, депутат Думы, непримиримый противник «ритуальной» версии, убежденный монархист и закоренелый антисемит, считавший евреев разрушительной, хищнической силой, которую следует держать в узде. Он считал, что этот суд оскорбляет чувство справедливости каждого человека. Шульгин негодовал:
Обвинительный акт по делу Бейлиса является не обвинением этого одного человека, это есть обвинение целого народа в одном из самых тяжких преступлений, это есть обвинение целой религии в одном из самых позорных суеверий.
<…> Увы, не надо быть юристом, надо быть просто здравомыслящим человеком, чтобы понять, что обвинение против Бейлиса есть лепет, который мало-мальски способный защитник разобьет шутя.
Шульгин с гневом обрушился на прокурора палаты Георгия Чаплинского. Рискуя навлечь на себя обвинение в клевете, он заключил:
…Мы утверждаем, что прокурор Чаплинский запугал своих подчиненных и задушил попытку осветить дело со всех сторон.
Шульгин прямо обвинил власти в подтасовке фактов с целью погубить невиновного. По всей империи газеты перепечатывали выдержки из его статьи. В деле Бейлиса наконец нашелся человек, сказавший: «Я обвиняю». В отличие от знаменитой статьи Эмиля Золя в защиту Дрейфуса, она не породила целое движение в защиту обвиняемого. Но оказала огромное влияние на мнение образованной публики.
После выхода статьи Шульгина давление на прессу многократно усилилось: репрессиям подверглись сто две газеты. Были арестованы шесть редакторов, конфисковано тридцать шесть выпусков различных газет, три газеты закрыли на время процесса, сорок три оштрафовали на общую сумму 12 850 рублей. Наказания, назначаемые за «попытку возбуждающе влиять на общество», противоречили закону, так как материалы, за которые пресса подвергалась преследованиям, не содержали никаких следов «возбуждающего влияния», и в частной переписке царские чиновники это признавали. К тому же меры взыскания были бессистемными и неэффективными. (В самом деле — чего власти думали достичь, оштрафовав одного из редакторов «Речи» В. Д. Набокова на сто рублей?) Атака на прессу составляла часть более широкой — и по большей части тщетной — попытки призвать общество к порядку. Россию захлестнула новая волна забастовок — им предстояло продолжаться еще одиннадцать месяцев, пока не прозвучат выстрелы Первой мировой войны. Бесчисленные группы бастующих рабочих требовали освобождения Бейлиса. В Варшаве полиции пришлось разгонять рабочую демонстрацию, собравшую несколько тысяч человек. В Вильне, Риге, Минске начались забастовки еврейских рабочих в поддержку Бейлиса. По всей России студенты устраивали протесты. Правые студенты Петербургского университета, последовав примеру Шульгина, опубликовали письмо, где заявили, что, считая евреев «вредной нацией», вынуждены протестовать против «несправедливых обвинений в ритуальном убийстве».
Отдельные случаи насилия по отношению к евреям все же имели место, но в целом властям, стремившимся не допустить беспорядков, удалось предотвратить попытки отомстить евреям.
На четвертый день, 28 сентября, когда один за другим выходили давать показания не имевшие никакого отношения к делу свидетели, судья вызвал Михаила Наконечного, одного из самых убедительных свидетелей защиты и, пожалуй, единственного, кого сторонники Бейлиса могли с полным правом назвать героем.
Сапожник Наконечный по прозвищу Лягушка, отец семерых детей, жил неподалеку от Бейлиса, на противоположном конце того же двора, где стоял дом Чеберяков. Он сделал для оправдания Бейлиса больше остальных свидетелей. Два года назад, услышав, что фонарщик Казимир Шаховской показывает против Бейлиса, он сообщил властям, что слышал, как тот клялся «пришить Менделя к делу». Сам Шаховской признал, что, обличая его, Наконечный говорил правду. Высокий и опрятный Наконечный нисколько не походил на лягушку. Помимо основного ремесла, он выполнял функции своего рода поверенного для бедных: писал за неграмотных прошения и давал им советы по заключению сделок. Все, кто его видел, говорили, что он производил впечатление человека порядочного и искреннего.
Замысловский, обвинитель и видный депутат Думы, попытался сбить сапожника из Лукьяновки с толку или хотя бы заставить нервничать, но Наконечный был не из тех, кого можно запугать. Он легко парировал нападки и ехидные реплики.